Перейти к содержанию
Лабрадор.ру собаки - ретриверы

Немножко научной фантастики


osh

Рекомендуемые сообщения

Нашла у себя на диске сохраненную страницу и не стала искать ссылку, я думаю, кому надо, найдет, это легко по фамилии автора.

=========

Каганов Леонид.

Эпос Хищника

Просто послушай секунду, о'кей? Услышь - это очень важное место! Я смотрел сверху на эту планету. Космонавт над этой землей. И я видел страдания. И войны. И жадность, жадность, жадность. И я подумал: прокляну продажу. Прокляну покупку. Прокляну этот сучий мир и давайте будем… Прекрасными.

Марк Равенхилл "Shoping & Fucking"

Как будто ничего не произошло. Потолок бокса ярко светился, а на оконном экране убаюкивающе кружилась галактика. Сиреневая, безобидная. Одни и те же созвездия медленно плыли по кругу. И тоскливо выла далекая сирена.

- Мамонты это драконы? - снова промурлыкала Глайя.

- Прости? - я очнулся и оторвал взгляд от звездного крошева.

- Гигантские вымершие рептилии. Я читал эпос.

- Читала эпос. - поправил я. - Ты существо женского пола! Выражайся правильно!

- Не срывайся. - сказала Глайя. - Все будет хорошо.

Мне стало стыдно. Глайя отлично знала русский язык. Когда механик принес ее на борт в плетеной корзинке, мурчала только "солнце" и "добрый день". Себя называла в третьем лице - "пушистый". Объяснялась жестами, смешно махала толстыми лапками. Русский выучила в первый день полета. Сидела безвылазно за планшеткой в каюте, не выходила даже поесть - мы с механиком носили еду в мисочке. Они жутко талантливы, эти Чужие. Сейчас Глайя свернулась калачиком на холодном пластике медицинского стола и смотрела на меня большими глазами. Мышь размером со спаниеля. Кошка с расцветкой енота. Огромные глаза. Сплошной каштановый зрачок, никаких белков. Как ей не холодно? Я мерз даже в телаксовом комбезе. Хотя ведь у нее мех. Самый теплый мех в мире.

- Мне удобно говорить о себе в мужском роде. - промурлыкала Глайя, - Ведь человек мужского рода. И разум - мужского. И значит все, что делает разум, должно быть мужского рода. Я Глайя из рода ют с планеты Юта. Я изучал ваш эпос. У вас очень маленький эпос, всего несколько тысяч лет. Можно выучить за сутки.

Глайя задумчиво уткнулась мордочкой в лапки. Я отвернулся. Медленно плыли звезды на экране. Отвратительные, холодные. Хотелось закрыть глаза, но тогда пространство заполнит сирена, безнадежная как зубная боль.

- Сколько тебе лет? - спросил я тихо, просто чтобы нарушить тоскливый вой.

- В переводе на ваше исчисление… - Глайя задумалась, пушистый хвост покрутился вокруг ножки стола, - Хронологически мне шесть земных лет. А социально - около семнадцати.

- Ты несовершеннолетняя?

- Я совсем маленький. Но если бы я вернулся с Земли, выучив язык и эпос, то мог стать совершеннолетним.

Глайя свернула бархатные уши как два зонтика. Они скрылись в волнах серого меха. Это должно обозначать какую-то эмоцию. Свернула уши. Отчаяние? Печаль? Или ей тоже давит на мозг сирена? Что может быть глупее, чем сирена, пытающаяся сообщить о том, что уже сутки известно и без нее?

- Ты не ответил. - Глайя снова развернула уши. - Драконы это мамонты?

- Нет. Мамонты - были такие слоны. - объяснил я, - Огромные косматые звери. Древние люди перебили их.

- Почему перебили? - Глайя смотрела громадными глазами.

- Глупые были. - я отвел взгляд, - Жрать хотелось.

- Я забыл. Вы плотоядные. - Глайя снова задумчиво уставилась на автоклав в углу.

- Драконы - это вымышленные существа, вроде гигантских рептилий. - продолжил я. - Были и настоящие гигантские рептилии, но они вымерли за миллионы лет до появления человека. Никто не знает почему. А драконов по правде не было.

Я вдруг поймал себя на том, что разговариваю с ней как с ребенком. Но ведь это не ребенок…

- Как-то очень запутанно. - сказала Глайя.

А может и ребенок… Я же не ксенопсихолог. Я бортовой фельдшер самого обычного человеческого корабля. Хвост снова махнул в воздухе. Огромный, белый с черными полосками.

- Слушай, - я глотнул, - а что если эта чертова сирена… Это значит что многие аварийные системы в порядке! Может мы зря волнуемся, уже давно сигнал бедствия…

Глайя мягко плюхнулась со стола на все четыре лапки, и в следующий миг уже сидела рядом с моим креслом.

- Не надо. Мы ведь решили пока не говорить про это? Мы будем рассказывать друг другу сказки про драконов, да?

Все-таки ребенок…

- Но если нас не найдут за двенадцать часов…

- Нет. - Глайя положила теплую лапку на мое колено, - Если разговор ничего не изменит, зачем разговор?

- Незачем. - согласился я и погладил ее спину.

Удивительно шелковистая. У земных зверей не бывает такой шерсти. Приятно сидеть рядом. Просто сидеть и смотреть как сиреневая галактика нарезает круг за кругом.

- Еще три миллиона лет назад, - начала Глайя, - у нас тоже всюду жили драконы. Они нападали, но предки строили заграды. Есть такое слово - заграды? Потом юты размножились и теперь ящеры живут только в заповедниках. Они не разумные, но в эпосе часто разговаривают.

- Я слышал, что ваша раса очень древняя. - вспомнил я.

- Первому эпосу более двух миллионов лет. - промурлыкала Глайя.

- Вы могли быть первыми в галактике.

- Мы первые.

- Я имею в виду - первыми покорителями космоса. Вы же такие умные.

Глайя повернула ко мне мордочку и посмотрела снизу вверх. Каштановые глазищи. Крохотная черная носопырка. Изящные усы. И огромные бархатные уши.

- Ты тоже умный. - сказала Глайя. - Я расскажу тебе один наш старый эпос и ты все поймешь.

- Сказку? - я поднялся с кресла и сел на пол рядом с ней.

- Да, сказку. У нас бывают похожие сказки. - сказала Глайя, - Про драконов, принцесс и рыцарей.

- Наши расы вообще похожи. - кивнул я, - Углеродные, дышащие кислородом организмы, даже клетки почти одинаковые. Есть гипотеза, что мы - одна форма жизни, занесенная на наши планеты из космоса. И метаболизм. Ведь ты попросила капли от головной боли и мы отправились в бокс когда…

- Здесь надо остановиться. - Глайя требовательно постучала лапкой по моему колену. - Послушай, я рассказываю сказку. Постараюсь перевести дословно. Эта сказка звучит полдня, но я расскажу только сюжет. Давным-давно в поселке N жила принцесса…

- Тогда уж в замке. Принцессы не живут в поселках. Принцесса - дочь из элитного рода. Или у вас различий тоже не бывает?

- Бывают конечно. В том все и дело - принцесса родилась очень красивая. У нее было белое мохнатое брюшко, очень пушистая спинка и самый длинный хвост в округе. У нее были бархатные уши и красивые глаза. Она была очень умной. Еще в раннем возрасте знала множество эпосов. Женихи поселения ее очень любили. С ней было ужасно приятно спариваться.

- Так нельзя в сказках. Спаривание - это табу. Ну, в смысле…

- Я знаю табу, я изучал ваш океанский эпос. Хорошо, буду цензурировать. Однажды летним днем принцесса вышла из заграды в дремучую хвою.

- Лес?

- Да, густой хвойный лес. Из надежной заграды. Вдруг из хвои выскочил дракон, схватил принцессу, взлетел в воздух и унес в горное гнездо. Жители поселения решили что она погибла. Но самый некрасивый жених отправился ее искать. Он шел без отдыха много дней и ночей. Трава, деревья, ручьи и птицы кормили его, согревали и показывали дорогу. Наконец он поднялся в гору и ночью вышел к гнезду дракона. Дракон спал, а принцесса была заперта в каменной темнице. Но он нашел щель, окликнул принцессу и она услышала его. Он был рядом и они говорили обо всем на свете - ночь до утра.

Глайя замолчала и посмотрела на меня.

- Продолжай, я внимательно слушаю. - сказал я.

- Все.

- Что? Конец сказки?

- Да.

- А в чем смысл?

- Больше ей не было страшно.

- Он не победил дракона, не открыл темницу?

- Для нашей сказки это не принципиально. Может победил, может не победил. Может не смог открыть темницу. Может дракон утром съел обоих. Или дракон съел принцессу, а он спрятался. Зато принцесса знала что рядом друг. Ей не было страшно. Он пришел чтобы быть вместе. Ведь это важнее всего - быть рядом до самого конца.

- Идиотизм. - сказал я, поднялся с пола и сел в кресло.

- Конечно сказка очень древняя. - кивнула Глайя, - Но почему идиотизм?

- Вообще-то в сказках добру положено победить.

- Но ведь ты помнишь, что юты не хищники? - она повернула мордочку, - Откуда в нашем эпосе идея победы?

- Значит идея поражения? Хорошие сказки.

- В нашей культуре нет идеи поражения. Воспевание жертвенности - тоже эпос хищников. А у нас идея помощи.

- Идея пассивности!

- Нет.

- Превосходно! Глайя, ты знаешь что твой мех считается самым ценным в галактике?

- Да.

- А знаешь как еще пять лет назад браконьеры опускались на Юту и стреляли в твоих сородичей? И земляне и бандиты других планет тайно летали на охоту? Это нормально?

- Не нормально. Было всего пятнадцать случаев, затем мы поставили систему ловушек, теперь этого нет, браконьеры депортируются раньше чем ступят на планету.

- А это нормально что убийцы не наказаны?

- Мертвые шкурки не станут живыми ютами. Какой смысл наказывать?

Я не нашелся что ответить и только со злостью хлопнул руками по подлокотникам кресла.

- Я попробую объяснить. - сказала Глайя, - Представь, что горная лавина засыпала альпинистов. Вы же не станете мстить лавине?

- Идиотизм. - сказал я. - Непротивление злу.

- Почему непротивление? В нашем эпосе много сказок, где юты мешают дракону убить своих друзей. Просто они не герои и действуют разумно и сообща. Герой-одиночка бывает только в эпосе хищника.

- Почему?

- Потому что герой - это не тот, кто сильнее врагов. Герой - это тот, кто сильнее своих. Ему не должно быть равных в том, что он делает, поэтому герои хищников действуют в одиночку. В наших сказках обычно нет ни героев ни врагов. Но мне хотелось рассказать тебе именно эту сказку чтобы ты сравнил со своим эпосом.

- Ясно. - я хмыкнул, - Показать какие наши сказки поганые и какие ваши добрые?

- Как это удивительно. - промурлыкала Глайя, потерлась бархатным ушком о мое колено, обернулась и посмотрела мне в глаза. - Ты любой разговор превращаешь в борьбу. Неужели всерьез думаешь, что я хочу оскорбить твой эпос и похвалить свой?

- Извини. - смутился я.

- Извини… - повторила Глайя задумчиво. - Это слово мне было выучить сложнее всего. В нашем языке нет слова "извини".

- А какими словами вы просите прощения?

- Мы не просим прощения. У нас есть слово "счюитц" - заблуждение, ошибка. Можно сказать собеседнику: "мои слова были счюитц". Но незачем демонстрировать отсутствие агрессии и просить не карать за проступок, понимаешь?

- То есть вы можете хамить друг другу, но вам и в голову не придет извиниться?!

- Мы не умеем хамить. - Глайя потянулась, - Если слова оказываются неприятными, то это не агрессия. Возможно счюитц. А может неприятная правда. Понимаешь? У нас нет слов "равенство", "смирение", "возмездие" и "добро". У нас никто не стремится попасть в более лучшее место чем остальные. У нас вообще никто не стремится. Понимаешь? А у вас по-другому. Войны, олимпийские игры, экономическая конкуренция, карьерный рост, научные споры. Сильный и слабый, оскорбление и извинение, преступление и наказание, подчинение и руководство, предательство и месть. У вас смешной обычай приветствия - соприкоснуться открытой ладонью, показать что нет оружия. Или обычай чокаться бокалами, чтобы напитки плескались через края и было видно что нету яда. У вас есть деньги. У вас есть преступность и вы с ней боретесь. Это ведь не только на Земле, это психология любой цивилизации хищников. И это очень интересно, правда? Мне очень интересна ваша культура, а тебе интересна наша, правда?

- Интересна. Но я вас не понимаю.

- Так и я не все понимаю. - Глайя потянулась, - Вот у вас отменена смертная казнь…

- И чего тут непонятного? - я подозрительно уставился на Глайю.

- Я изучал разные эпосы. Я был на Волгле. Там недавно отменили поедание самца после спаривания…

- Что??! - изумился я - Ты была на Волгле? У диких пауков?

- Они не дикие, они разумные. Их инстинкты давно скованы социальными нормами, для путешественников опасности мало. - Глайя лизнула правую лапку, - Я изучал их эпос, там тоже драконы. Хочешь расскажу Тратаниан? Это главный эпос самого богатого правящего рода. Эпос о Перворождении.

- Ну расскажи… - я снова опустился на пол и прислонился к Глайе.

- На заре мира рыцарша Тратаниан отправилась на бой с драконом. Панцирный дракон был так могуч, что закрывал полнеба на семь дней пути.

- А похитить принцессу? - уточнил я на всякий случай.

- Зачем? Пауки Волглы - хищники одиночные, торговля поступком не в их обычаях.

- Чего??

- Торговля поступком. Когда помогают за помощь и мстят за агрессию. Поэтому нападение на врага не требует причины. Понимаешь?

- Кажется понимаю…

- Рыцарша Тратаниан шла много дней и на ее пути встала гора. "Прочь с дороги!" - закричала Тратаниан и укусила гору. Но гора не шелохнулась. Тратаниан пришла в неописуемый гнев. Ударами своих мощных хелицер она раскидала гору и на ее месте образовалась яма. Тратаниан испражнилась в яму и отправилась дальше.

- Идиотизм. - сказал я.

- Почему идиотизм? - живо повернулась Глайя, - Просто преувеличение. Конечно паучиха не может раскидать гору, к тому же они ростом меньше меня.

- А почему гору надо раскидывать?

- Ну как ты не понимаешь! Гора встала на ее пути. Гора - враг. Врага надо победить, уничтожить и унизить. Представь что гора - живое чудовище, тогда поведение Тратаниан будет логичным с точки зрения человека.

- Человек не борется с неживой природой! - сказал я.

- Человек не такой ярко выраженный хищник. - возразила Глайя. - Но и в вашем эпосе встречается борьба с неживой природой.

- Пример пожалуйста. - обиделся я.

- Пример… - Глайя подняла пушистую лапку и совсем по-кошачьи почесала ухо. - Человек сказал Днепру: я стеной тебя запру…

- Это откуда? - насторожился я.

- Нет, не то. - мурлыкнула Глайя, - Вот хороший пример: буря разметала флот царя Ксеркса и тот решил наказать море. Он приказал высечь море кнутами. Эпос древней Греции.

- Увы, не знаком. - сказал я. - Наверно совсем древний эпос? Но если так, то полный идиотизм!

- Вот относительно новый эпос: Иисус Христос, увидев при дороге одну смоковницу, подошел к ней и, ничего не найдя на ней, кроме одних листьев, говорит ей: да не будет же впредь от тебя плода вовек. И смоковница тотчас засохла.

- Совершенно неуместный пример! - возмутился я, - Это просто земледелие. Селекция.

- Я продолжу сказку, хорошо? Тратаниан отправилась дальше, но дорогу преградило поле флои. Флоя - такое ядовитое колючее растение с толстыми древесными стеблями, оно растет сплошной стеной. Представляешь, да? Тратаниан закричала: "расступись, флоя!", но флоя лишь зашелестела и встала еще плотнее. Тратаниан пришла в неописуемый гнев. Она начала перекусывать стебли один за другим и насиловать их.

- Чего делать? - удивился я.

- Принуждать к сексуальным отношениям. В эпосе хищников часто используется как форма агрессии и победы. Например у людей, когда…

- Как можно изнасиловать поле ядовитых растений?

- Я тоже не очень хорошо представляю. - задумалась Глайя, - Но так говорит эпос, наверно в переносном смысле. Когда с полем было покончено, Тратаниан отправилась дальше. Дорогу ей преградило озеро.

- Дальше понятно. - сказал я, - Она крикнула озеру "отойди в сторону", но озеро не послушало, тогда она пришла в неописуемый гнев, озеро выпила, в яму нагадила, ну еще как-нибудь изнасиловала…

- Нет. - сказала Глайя. - В эпосе пауков вода не бывает врагом. У нас принято объяснять это тем, что воды на Волгле мало и она ценится. Но я думаю, все потому, что вода не имеет формы. Это сложно объяснить, для пауков облик врага важнее всего. Тратаниан увидела на берегу пасущегося коленчатого моллюска. Она вскочила на его спину и велела перевезти на другой берег. Дрожа от страха, моллюск перевез ее. Тратаниан вспорола ему брюхо, съела сердце и отправилась дальше.

- Благодарность… - фыркнул я.

- Свойственна только культурам стадных хищников. - кивнула Глайя, - Пауки не торгуют поступками.

- Постой, а у вас тоже нет благодарности?

- И у нас нет. Разве для поступка помощи нужна причина? Мне было сложно это понять. И тебе наверно очень сложно?

- Да уж…

- К тому же моллюск - добыча, глупо оставлять еду. Представь что банка консервов помогла тебе заколотить деталь в крепежное гнездо, ты же ее после этого съешь, а не отпустишь в космическое пространство?

- Банка-то не живая!

- Мы уже обсуждали. Хищники не всегда делают различия между живым и неживым врагом. Тратаниан отправилась дальше и вышла к логову панцирного дракона. Дракон был страшен. Я опускаю подробности. Началась битва. Тоже пропускаю, это самая длинная и подробная часть эпоса. Наконец гигантский дракон был повержен. Тратаниан изнасиловала его, затем разорвала на части и съела. Вскоре у нее завязалась кладка яиц от него.

- От дракона?!

- Но ведь и люди в некоторых эпосах ведут род от зверей? Конечно с точки зрения генетики…

- Да пес с ней, с генетикой! У нее будут дети от врага?!

- Вполне разумное поведение для хищников-одиночек: сильный враг - сильный генофонд. Тут другая неясность - выходит, дракон был самцом? Но самцом он не мог быть, пауки не считают геройством победу над слабым полом. Когда просишь объяснить это место в эпосе, они впадают в агрессию… - Глайя задумчиво лизнула правую лапку, - Так вот, Тратаниан отложила кладку и у нее родилось пятьсот одиннадцать дочерей. В оригинале - семьсот семьдесят семь, у них восьмеричная система счисления. Тогда Тратаниан бросилась на спину, разодрала свое тело на пятьсот одиннадцать частей и умерла. А дочери расползлись по миру и дали начало могущественному роду Тратаниан. Конец сказки.

- Впечатляет. - сказал я. - Только зачем себя разрывать?

- Жертвенная гибель. - объяснила Глайя, - Неизбежно появляется в эпосе всех развитых хищников. Как обратная сторона медали. Лицевая сторона - это агрессия внешняя, расправа над врагом. Победа физическая или более сложная, социальная - месть, разоблачение, позор. А обратная сторона - это агрессия, направленная внутрь. Жертвенная гибель - победа над собой, над жизнью и смертью.

- Это как? - не понял я.

- Эпос, прославляющий красоту гибели. Когда хищник уничтожает врагов, погибая сам. Взрывает оружие, сбрасывает общий транспорт в пропасть, заводит чужую армию в ущелье и запутывает следы. В более продвинутом варианте хищник принимает мучительную смерть ради своей идеи. Например у людей в относительно новом эпосе…

- А ну, заткнись! - рявкнул я и стукнул кулаком по полу так, что звякнули защелки автоклава.

Глайя замолчала и задумчиво почесала ушко. Наступила тишина, и в тишине снова выплыла тоскливая сирена.

- Извини. - сказал я, откашлявшись. - Счюитц бить кулаком по полу.

- Так вот. - откликнулась Глайя. - Мы говорили о Тратаниан. Основательница сильного рода не должна иметь себе равных в мире. Поэтому не может принять смерть от врагов, от старости или от болезней, правильно? Она может принять мучительную смерть только от себя самой - во имя идеи рода. Дочери пожирают плоть ее и кровь ее и расходятся сытые по миру. Эпос пауков очень логичен.

Я помолчал, а затем все-таки спросил:

- Глайя, а ты сама как считаешь - эпос людей больше похож на эпос пауков или ют?

- Трудно сравнивать. - ответила Глайя, подумав, - Где-то посередине, но обособленно. Вы умеренно агрессивные стадные хищники и все отношения строите на торговле. Классический эпос землян - это цепочка торговли поступками. Дракон похищает принцессу, а рыцарь в одиночку отправляется наказать его за это. В пути он мстит встречным за агрессию и покупает себе помощь. Не стреляй в меня, Иванушка, я тебе еще пригожусь. В конце бьется с драконом, который превосходит его силой. Одолевает его. Освобождает принцессу, и она за это становится его брачной партнершей. Вообще решение своей половой проблемы - важный стимул многих геройских поступков на Земле. А потом рыцарь возвращается в племя и становится королем, потому что купил себе право власти, доказав, что сильнее всех своих.

Я вскочил с кресла, дошел до автоклава, оперся на него рукой и обернулся.

- Послушай ты, маленькая юта, а не кажется ли тебе…

- Не обижайся. - перебила Глайя, - У тебя замечательная разумная раса, ваша культура развивается быстро, со временем вы изживете хищнические инстинкты. Начни с себя. Перестань обижаться. Перестань соревноваться. Перестань побеждать и торговать.

- Стоп! - крикнул я. - Стоп!!! Хватит!!! Я больше не хочу говорить про эпос! Я хочу еще раз обсудить нашу ситуацию.

- Как хочешь…

Глайя вздохнула, запрыгнула на медицинский стол и легла, уткнув мордочку в лапы. Она казалась еще более пушистой чем раньше, и я понял что ей тоже холодно. Я подошел к экрану. Горло сжало судорогой, глаза резануло и по нижним векам растеклась вода. Звезды помутнели и засияли лучистыми пятнами. Выла сирена. Я долго стоял спиной к Глайе и делал вид, что задумчиво рассматриваю галактику. Но глаза не высыхали. Тогда я придвинул к экрану кресло, поднял с пола планшетку, сбросил обзор пространства и запросил карту ресурсов. На экране появилась схема корабля. В который уже раз за последние часы я разглядывал ее. Скорый пассажирский для средних перелетов с выносным реактором. Сплюснутый шар жилого борта, и от него на сто сорок метров тянется тонкая мачта, внутри нее транспортный коридор. Мачта заканчивается воронкой реактора. В том месте, где начинается воронка, небольшое кольцо - дальние вспомогательные помещения. Но я не спешил переходить туда, сначала вывел крупным планом сам борт. Восемь палуб. Три грузовых, затем три пассажирских - плацкарта, эконом-класс и вип-класс с универсальными каютами для любых форм жизни. Выше - обеденный зал, он же игровой бар. Последняя палуба - гаражи сервороботов, каюты экипажа и рубка пилотов. Все было шершаво набросано серым пунктиром. Ничего этого уже не существовало. Я коснулся пальцами планшетки и сдвинул изображение, еще и еще. Началась мачта. Я дал увеличение и повел изображение вдоль нее. Примерно на середине пунктир наконец сменился разноцветными красками, и я дал максимальное увеличение. Изображение было схематичным, наверняка туда лазил фотографировать микроробот из шлюпки. Полая труба мачты была словно разворочена изнутри - как лепестки дикого цветка, наружу во все стороны торчали клочья обшивки.

- Мне кажется, - произнесла за спиной Глайя, - это было в нижнем грузовом. Что там везли?

- Нашла у кого спрашивать! - рявкнул я. - У фельдшера! Откуда мне знать?

- Все-таки думаешь, что террористы?

- Я уже ничего не думаю! - заорал я. - Может твои пауки с Волглы! Может покушение на кого-то из пассажиров! Может какой-то идиот сдал в багаж промышленный конденсатор, а идиот таможенник пропустил! А идиот серворобот распаковал и отключил контур! Какая нам разница?

Я хлопнул по планшету и вывел на экран схему присутствия. Как и прежде, мигали всего два огонька. В окружающем пространстве живых существ не было, только сигналил мой коммуникатор на запястье и клипса на ухе Глайи.

- Бешеный пульс. - сказала Глайя и соскочила со стола. - Просто ляг и полежи.

Сволочь, успела прочесть цифры. Я сбросил схему присутствия и пронесся по технологическому коридору до утолщения перед воронкой. Вспомогательные помещения. Склад ремонтных железяк для реактора. И вот она, аварийная шлюпка. И совсем рядом, напротив - медицинский бокс. Потому что чиновники из здравоохранения, которые сами ни разу не летали дальше курортных планет, панически боятся неизвестной космической заразы и приказывают выносить медбоксы в карантинную зону к самому реактору, да еще герметизировать по высшей категории. Как будто заболевший не успеет заразить всех еще в обеденном зале! И как будто существует инфекция, с которой не справится активный белок из любой стандартной аптечки! Зато теперь жилой борт рассеян мелкой пылью в космическом пространстве. И семеро членов экипажа. И двести восемь пассажиров - земляне, адонцы, кажется даже юты. И кругом вакуум, в огрызке транспортного коридора тоже вакуум. А мы - мы заперты в боксе. Я и эта зверушка, которая напросилась слетать на Землю с экипажем. И все, что у нас есть - это запас кислорода на десять часов. И холод. И связь с компьютером шлюпки. Отличной быстроходной шлюпки, до которой нельзя добраться, потому что за дверью - вакуум. Исчезающая надежда что придет помощь. Откуда она придет? Глухой космос. И медикаменты. И универсальный автоклав. И еще у меня есть кое-что, о чем она не знает. Но об этом нельзя думать, потому что он один, а нас двое.

- Послушай, - сказала Глайя, - а если меня усыпить?

- Что?! - я от неожиданности подпрыгнул.

- Если пушистого усыпить, тебе кислорода хватит надолго. - полосатый хвост задумчиво ползал по полу.

- Прекрати!!! - рявкнул я.

- Просто расскажи, как бы ты меня усыпил? Тебе ведь приходилось усыплять пушистых зверей?

- Приходилось. - выдавил я, - Не хватило мест в госпитале и трое студентов с нашего курса проходили практику в ветеринарной клинике.

- Расскажи, чем усыпляют животных? - в голосе Глайи было живое любопытство, внутри огромных глаз блестели искорки.

- Как усыпляют? Ты хочешь это знать? - я сунул замерзшие руки в карманы комбеза и прошелся по боксу, - Я бы дождался пока ты заснешь. Я бы поднес к твоему носу вату, смоченную эфиром. Затем вколол глубокий наркоз. Затем взял шприц с толстой иглой и наполнил его аммиаком. Затем проткнул грудную клетку между ребер и ввел аммиак в легкие. Мгновенный некроз тканей. Быстрая, безболезненная смерть. Так усыпляли собак и кошек в начале двадцать первого века.

Глайя смотрела круглыми глазами, чуть склонив голову. Уши бархатными лопухами висели задумчиво и печально.

- А шкурка не попортится от иглы? - спросила она. - Ты набьешь хорошее чучелко?

Я промолчал.

- Обещай, - сказала Глайя, - что не бросишь меня, набьешь хорошее чучелко. У меня очень ценный мех.

- Обещаю. - буркнул я.

- Точно?

- Точно.

Глайя помолчала, задумчиво елозя хвостом по полу. Я внимательно смотрел на нее, а затем расхохотался:

- И это существо рассказывало мне что я хищник, а у вас в культуре нет ни геройских подвигов ни жертвенной гибели?

- Я плохо выучил русский язык. - медленно произнесла Глайя, хвост проехал по полу и замер. - Я не знал, что "усыпить" имеет два значения…

Изо всей силы прикусив губу, я закрыл лицо руками и упал в кресло. Меня трясло. Я чувствовал что Глайя села рядом и прислонилась ко мне, чувствовал ее тепло. Она что-то говорила, успокаивала. Наконец я почувствовал, что силы покидают меня и накатывается тяжелый сон, видения наплывали со всех сторон.

Я сполз с кресла и лег на пол. Глайя свернулась рядом.

- Ты не бросишь пушистого? - промурлыкала она сонно.

- Нет конечно. - ответил я.

…Очнулся я от холода. Встал, посмотрел на спящую Глайю. Открыл сейф с медикаментами, достал вату и эфир. Намочил вату и положил рядом с ее носопыркой. Она шумно вздохнула, и я испугался что она проснется. Но она не проснулась. Очень долго искал наркоз, а вот аммиак нашелся быстро. Шприц вошел в легкие не сразу - панически дрожали руки, игла натыкалась на ребрышки. Затем я распахнул стенной шкаф и достал скафандр эпидемиологической защиты. Полноценный герметичный космический скафандр, с запасом кислорода на несколько часов. Разве что не экранирует от радиации, зато с усилителями движений. Кто знает, если бы не усилители, может мы смогли бы влезть туда вдвоем? Я отключил трансляцию внешних звуков. Сирена стихла, но тишина оказалась страшнее. Нашел пластиковый пакет и положил туда тушку Глайи. Поднял с пола планшетку и ввел команду. Тяжелая дверь бокса отползла в сторону. Порывом ветра меня качнуло и кинуло вперед, я грохнулся на порог, но пакета не выпустил. Дошел до шлюпки и залез внутрь. Когда давление выровнялось, снял скафандр и положил руки на пульт…

Чучелко я поставил в своем загородном доме под Ярославлем. Глайя сидела на задних лапках и казалась совсем живой, если бы не тусклые стеклянные глаза, в которых уже не бегали искорки. Неделю я выдержал, а затем переставил чучелко на чердак. А когда через пару лет заглянул туда, увидел как его безнадежно испортили мыши.

---------------------

- Ты не бросишь пушистого? - промурлыкала она сонно.

- Нет конечно. - ответил я.

…Очнулся я от холода и долго пытался прийти в себя после кошмарного сна. Встал, посмотрел на спящую Глайю и потряс ее. Она сонно хлопала глазами.

- Глайя, у меня есть один скафандр. Ты попытаешься залезть в него и доберешься до шлюпки.

- Где? - спросила Глайя и повертела головой.

- В шкафу. Неважно. Он один.

- А ты? - спросила Глайя.

- Я - нет. И не смей спорить! Это решено.

- Героизм и жертвенность. - промурлыкала Глайя и перевернулась на другой бок, - Прекрати глупости, давай спать. Ты же не бросишь пушистого?

- Нет конечно. - ответил я.

Сел в кресло, включил внешнее наблюдение и стал смотреть как сиреневая галактика нарезает бесконечные круги. Когда Глайя заснула, подошел к шкафу, достал вату, эфир и шприцы. Сделал все необходимое, подошел к автоклаву, открыл тяжелую дверцу и положил внутрь маленькую остывающую тушку. На ощупь сквозь мех она казалась совсем крохотной. Я закрыл дверцу и установил на пульте режим кремации. Когда в камере автоклава потух багровый огонь, я отстегнул защелки и распахнул дверцу чтобы прах рассеялся в космосе. Герметичная дверца распахнулась с тяжелым хлопком. В воздухе разлился горячий запах паленой шерстя. Я надел скафандр. Разблокировал дверь бокса. Дошел до шлюпки.

---------------------

- Ты не бросишь пушистого? - промурлыкала она сонно.

- Нет конечно. - ответил я.

…Очнулся я от холода. Встал, посмотрел на спящую Глайю, открыл сейф с медикаментами, достал вату и эфир. Намочил вату и положил рядом с ее носопыркой. Она шумно вздохнула, и я испугался что она проснется. Но она не проснулась. Вколол снотворное. Ее дыхание стало почти незаметным. Надел скафандр. Подошел к автоклаву, открыл дверцу и осторожно положил Глайю внутрь. Закрыл дверь и вручную запер герметичные защелки. Затем обхватил автоклав руками и напрягся, чувствуя как вибрируют мускулы скафандра. Наконец опоры дрогнули и выползли из пола, раскроив пластик. Я обломал их, схватил громоздкий цилиндр подмышку, открыл дверь бокса и рванулся к шлюпке. Он должен выдержать. Я успею за две минуты. Она не задохнется.

© Леонид Каганов (http://lleo.me/)

24 октября - 16 декабря 2001

Москва, Чертаново

Спасибо всем, кто помогал в написании рассказа:

Ю.Никитину за тему конкурса "Рыцарь отправляется спасать принцессу от дракона";

С.Лукьяненко за моральную поддержку и одобрение идеи;

Ю.Бурнусову (Бурцеву) за консультации и моральную поддержку;

В.Кронгауз за соавторство образов;

С.Горбачевой за шиншилл, которые живут у нее на кухне в коробке;

Т.Монаховой за консультации по ветеринарии;

М.Тумановой за помощь в поиске книжек по теме в "Молодой гвардии";

автору книги Б.Диденко "Цивилизация каннибалов" за полный бред;

автору книги Д.Моррис "Голая обезьяна" за пищу для размышлений;

М.Салтыковой за неоценимую помощь в осмыслении идеи и моральную поддержку;

Т.Шельен за консультации по истории культуры и моральную поддержку.

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

Оля,, спасибо, очень люблю Каганова и рассказ этот уже читала, что не помешало перечитать и снова всплакнуть.

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

К прочтению так же рекомендую Хомку

А так же не фантастическое, но обошедшее интернет Масло

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

  • 4 недели спустя...

Вот еще один мой любимый научно-фантастический рассказ. Про Циту :)

Клиффорд Саймак. Мир, которого не может быть

1

Следы поднимались по одной грядке, спускались по следующей, и все побеги вуа на этих грядках были срезаны на дюйм-два над поверхностью. Вор работал методично: он не бродил бесцельно по плантации, а собрал урожай с десяти первых гряд на западной стороне поля. Затем, насытившись, он свернул к лесу. Это случилось недавно - комья земли все еще осыпались в глубокие ямы, оставленные в мягкой почве громадными лапами.

Где-то жужжала птица-пильщик, просверливая бревно, а из поросшего колючками оврага доносилась пронзительная утренняя песнь болтунов. День обещал быть жарким. С земли поднимался запах пересушенной пыли, и лучи только что вставшего солнца плясали на ярких листьях деревьев хула, так что казалось - лес полон миллионами блестящих зеркал.

Гэвин Дункан вытащил из кармана красный платок и вытер пот с лица.

- Нет, господин, - умолял Зиккара, старший рабочий на ферме. - Этого нельзя делать. Вы не должны охотиться на Циту.

- Черта с два, - ответил Дункан по-английски, а не на местном языке. Он смотрел на заросли хула, на широкие проплешины, выжженные солнцем, на колючки, рощи деревьев, разрезанные предательскими оврагами, в которых таились водоемы.

"Соваться туда - самоубийство, - подумал он, но я скоро вернусь. Зверь, очевидно, заляжет, чтобы переварить пищу, и его можно будет настигнуть через час-другой. Но если зверь не заляжет - придется идти за ним дальше".

- Очень опасно, - настаивал Зиккара. - Никто не охотится на Циту.

- А я буду охотиться, - ответил Дункан на местном языке. - Я буду охотиться на любую тварь, которая жрет мой урожай. Еще несколько таких ночей и у меня на поле ничего не останется.

Он засунул платок обратно в карман и надвинул шляпу пониже на лоб, чтобы защитить глаза от солнца.

- Ее трудно найти, господин. Сейчас сезон скуна. Если вы попадете...

- Послушай, - оборвал его Дункан. - До того как я пришел, вы один день пировали, а потом много дней подряд постились. Теперь вы едите каждый день. И вам нравится, чтобы вас лечили. Раньше, стоило вам заболеть, вы умирали. Теперь, когда вы больны, я вылечиваю вас, и вы остаетесь живыми. Вам больше нравится жить на одном месте, а не бродить по лесу.

- Да, господин, нам все это нравится, - сказал Зиккара. - Но мы не охотимся на Циту.

- Если мы не будем охотиться на Циту, то все это потеряем, - ответил Дункан. - Если не будет урожая - я разорен. Мне придется убираться отсюда. Что тогда будет с вами?

- Мы сами будем выращивать вуа.

- Не смеши меня, - сказал Дункан. - Ты же знаешь, что это чепуха. Если я не буду вас подталкивать целыми днями, - вы и пальцем не пошевелите. Если я уеду, - вы вернетесь в лес. А теперь пошли за Цитой.

- Но она такая маленькая, господин! Она такая молодая! Она не стоит того, чтобы из-за нее беспокоиться. Просто стыдно ее убивать.

"Может, чуть поменьше лошади, - подумал Дункан, не спуская глаз с Зиккары. - А он перепуган, даже поджилки трясутся".

- Она, наверное, была очень голодная. Господин, даже Цита имеет право есть.

- Только не мой урожай, - жестко сказал Дункан. - Ты знаешь, почему мы выращиваем вуа. Ты знаешь, что это - хорошее лекарство. Ягоды вуа вылечивают людей, у которых болезнь в голове. Моим людям это лекарство очень нужно. Больше того, там... - он поднял руку вверх, к небу, - там они очень хорошо платят за ягоды вуа.

- Но, господин...

- Вот что я скажу, - негромко ответил Дункан, - или ты дашь мне проводника, который поможет отыскать Циту, или вы все отсюда выматываетесь. Я найду другое племя, которое захочет работать на ферме.

- Нет, господин! - закричал в отчаянии Зиккара.

- Можете выбирать, - холодно сказал Дункан.

Он побрел через поле к дому, который пока что был ненамного лучше туземной хижины. Но в один прекрасный день это будет настоящий дом. Стоит Дункану продать один или два урожая, - и он построит дом с баром и плавательным бассейном, с садом, полным цветов. Наконец-то после долгих скитаний у него будет дом и плантации, и все будут называть его господином.

- Плантатор Гэвин Дункан, - сказал он вслух, и ему понравилось, как это звучит. Плантатор на планете Лейард. Но ему не стать плантатором, если каждую ночь Цита будет пожирать побеги вуа.

Он обернулся и увидел, что Зиккара бежит к деревне. "Все-таки я их раскусил", - с удовольствием подумал Дункан.

Оставив поле позади, он пересек двор, направляясь к дому. На веревке сушилась рубашка Шотвелла.

"Черт бы его побрал, - подумал Дункан. - Заигрывает с придурковатыми туземцами, суется повсюду со своими вопросами, крутится под ногами. Правда, если уж быть справедливым, в этом и заключается его работа. Для этого его сюда и прислали социологи".

Дункан подошел к хижине, толкнул дверь и вошел. Шотвелл, голый до пояса, мылся над тазом.

На плите шипел завтрак. Его готовил пожилой повар-туземец.

Дункан пересек комнату и снял с гвоздя тяжелое ружье. Он щелкнул затвором, проверяя его.

Шотвелл протянул руку за полотенцем.

- Что там происходит? - спросил он.

- Цита забралась на поле.

- Цита?

- Такой зверь, - пояснил Дункан. - Она сожрала десять грядок вуа.

- Большой зверь, маленький? Каков он собой?

Туземец начал расставлять тарелки для завтрака. Дункан подошел к столу, положил ружье на угол и сел. Он разлил по чашкам темную жидкость.

"Боже мой, - подумал он, - что бы я отдал за чашку настоящего кофе".

Шотвелл пододвинул к столу свой стул.

- Вы мне не ответили. Что представляет собой Цита?

- Если б я знал, - ответил Дункан.

- Вы не знаете? Но вы, похоже, хотите на нее охотиться. А как же вы собираетесь охотиться, если не знаете.

- Пойду по следам. То существо, которое я найду там, где следы кончатся, и будет Цитой. Как только мы ее увидим, я узнаю, как она выглядит.

- Мы?

- Туземцы пришлют какого-нибудь следопыта. Некоторые из них в этом отношении дадут сто очков вперед любой собаке.

- Послушайте, Гэвин. Вам от меня одни неудобства, но вы вели себя со мной очень порядочно. Если могу чем-нибудь помочь, - я пошел бы с вами.

- Двое двигаются быстрее, чем трое. И нам надо настигнуть Циту как можно скорее, а то придется соревноваться с ней на выносливость.

- Хорошо. Тогда расскажите мне о Ците.

Дункан положил в тарелку каши и передал кастрюлю Шотвеллу.

- Это особенный зверь. Туземцы ее до смерти боятся. Они рассказывают о ней разные легенды. Например, что ее нельзя убить. Цита - это имя собственное, всегда с большой буквы. Несколько раз замечали, что она появлялась в самых разных районах.

- И никто ее не подстрелил?

- Я об этом не слышал. - Дункан похлопал ладонью по ружью. - Дайте мне только до нее добраться.

Он принялся за кашу, заедая ее вчерашним кукурузным хлебом. Потом допил темное пойло и передернулся.

- В один прекрасный день я наскребу денег на фунт настоящего кофе, - сказал он. - Как вы думаете...

- Перевозка стоит дорого, - ответил Шотвелл. - Я пришлю вам фунт кофе, когда вернусь домой.

- Только не по экспортной цене, - сказал Дункан, - лучше уж я обойдусь без кофе.

Некоторое время они ели в молчании. Наконец Шотвелл произнес:

- Ничего у меня не получается, Дункан. Местные жители охотно разговаривают со мной, но извлечь из этого ничего нельзя.

- Я вас предупреждал. Вы могли бы и не тратить времени понапрасну.

Шотвелл упрямо покачал головой:

- Должен быть ответ. Должно быть логическое объяснение. Легко сказать, что нельзя игнорировать фактор пола, но именно это нужно делать на Лейарде. Легко утверждать, что не может существовать бесполых животных, бесполых рас, бесполой планеты, но здесь мы сталкиваемся именно с этим.

Должен же где-то быть ответ на этот вопрос, и я намерен его отыскать.

- Погодите минутку, - прервал его Дункан. - Нечего зря лезть в бутылку. У меня сейчас нет времени слушать вашу лекцию.

- Но меня беспокоит не только отсутствие пола, - продолжал Шотвелл, -

хоть это и главное. Весьма загадочны дополнительные ситуации, вытекающие из основной.

- Ничуть не сомневаюсь, - сказал Дункан. - Но будьте любезны...

- Без пола пропадает смысл семьи, без семьи нет основы для племени, а в то же время у местных жителей сложная племенная структура с развитыми табу, регулирующими повседневную жизнь. Где-то должно быть нечто главное, объединяющее их и порождающее систему взаимоотношений, братства.

- Не братства, - усмехнулся Дункан. - Даже не сестринства. Следите за своей терминологией. Самым подходящим словом будет бесполство.

Дверь отворилась, и в комнату робко вошел туземец.

- Зиккара сказал, что господин хочет меня видеть, - сказал он. - Я Сигар. Я могу выслеживать всех зверей, кроме крикунов, ходульников, длиннорогов и донованов. Это мои табу.

- Рад слышать, - сказал Дункан, - что у тебя нет табу на Циту.

- Цита! - завопил Сигар. - Зиккара не сказал мне про Циту!

Дункан не обратил на его крик никакого внимания. Он поднялся из-за стола и подошел к большому сундуку, стоявшему у стены. Порывшись в нем, он достал оттуда бинокль, охотничий нож и запасную обойму. Потом он задержался у буфета на кухне и набил кожаный мешочек мукой из банки.

- Это называется рокахомини, - объяснил он Шотвеллу. - Ее придумали североамериканские индейцы. Кукурузные зерна поджаривают, а потом толкут. Трудно назвать лакомством, но поддерживает силы.

- Вы рассчитываете уйти надолго?

- Может, придется переночевать в лесу, не знаю. Но я не вернусь, пока ее не схвачу. Не могу себе позволить. А то она за несколько дней пустит меня по миру.

- Счастливой охоты, - сказал Шотвелл. - Я буду оборонять форт.

Дункан обернулся к Сипару:

- Хватит дрожать, пойдем.

Он поднял ружье и повесил за плечо. Ногой толкнул дверь и вышел.

Сипар робко последовал за ним.

2

Первый раз Дункан выстрелил под вечер того же дня.

Еще утром, часа через два после того как они покинули ферму, им удалось поднять Циту, залегшую в глубоком овраге. Но выстрелить тогда он не успел. Дункан увидел лишь, как черное пятно мелькнуло и исчезло в кустах.

Весь день они шли по следу. Впереди Сипар, за ним Дункан, сматривавший места, где могла укрыться Цита. Раскаленное от солнца ружье все время было наготове.

Один раз им пришлось задержаться минут на пятнадцать. Огромный донован топтался в зарослях, ревя - он собирался с духом, чтобы напасть. Но, покружившись с четверть часа, решил вести себя пристойно и ускакал тяжелым галопом.

Дункан глядел ему вслед, задумавшись. Чтобы убить донована, требовалось всадить в него порядочно свинца. А стоило ему пустить в ход ноги, как обнаружилось, что он весьма ловок, несмотря на кажущуюся неуклюжесть. Донованы убили многих людей за те двадцать лет, как люди прибыли на Лейард.

Когда зверь убежал, Дункан обернулся, ища Сипара, и обнаружил его спящим под кустом хула. Он не слишком деликатно растолкал проводника, и они отправились дальше.

В кустах было множество других животных, но они не тревожили путников.

Сипар нехотя принялся за дело, однако он уверенно шел по следу. Ему указывали путь примятая трава, сломанная ветка, сдвинутый камень, легкий отпечаток лапы. Он шел, как хорошо натренированная гончая. Он был здесь как дома.

Когда солнце стало клониться к западу, они начали взбираться на высокий холм, и когда приблизились к вершине, Дункан шепотом остановил Сипара. Тот в удивлении оглянулся. Дункан жестами приказал ему замереть.

Туземец присел на корточки, и Дункан, проходя вперед, заметил, что лицо его искажено. В этой гримасе были и мольба, и ненависть. "Он перепуган, как и все остальные", - подумал Дункан. Но чувства и мысли туземца его не волновали - важнее всего был зверь.

Последние несколько шагов Дункан прополз на животе, толкая перед собой ружье. Бинокль бил его по спине. Быстрые злые насекомые вылетали из травы. Одно из них ухитрилось ужалить его в лицо.

Дункан вполз на вершину холма и залег там, оглядывая местность. Ничего нового: те же пыльные обрывы, кусты, колючки, заросшие лощины и страшная пустота вокруг.

Он лежал неподвижно, пытаясь уловить хоть намек на движение, на тень, на неправильность в пейзаже - на все, что могло оказаться Цитой.

Но он ничего не заметил. Лишь у самого горизонта паслось стадо каких-то животных.

Вдруг он уловил движение - мимолетное движение на бугре посреди склона.

Он осторожно положил ружье на землю, поднес к глазам бинокль и стал медленно поворачивать голову, рассматривая подозрительное место. Животное находилось именно там, куда он смотрел.

Цита отдыхала и смотрела в ту сторону, откуда пришла, поджидая, когда появятся ее преследователи. Дункан попытался определить форму и размер Циты, но она сливалась с травой и бурой почвой, и он так и не смог понять, что она собой представляет.

Он опустил бинокль. Теперь, точно зная, где лежит Цита, он мог различить очертания ее тела невооруженным глазом.

Рука потянулась к ружью и прижала приклад к плечу. Дункан пошевелился, устраиваясь поудобнее. Перекрестье прицела уперлось в смутную тень на бугре, и тут животное встало на ноги.

Цита была не так велика, как он ожидал, - может, немного крупнее земного льва. Но она была не похожа на льва, Цита оказалась массивным темным существом, неуклюжим и грузным, но при этом в ней ощущалась сила и злоба.

Дункан прицелился в толстую шею, набрал в легкие воздуха, задержал дыхание и начал медленно нажимать на курок.

Ружье сильно отдало в плечо, так что в голове загудело... и зверь пропал. Он не отпрыгнул, не упал, он попросту растворился, исчез в траве.

- Я попал в точку, - уверил себя Дункан.

Он щелкнул затвором, использованная гильза вылетела на землю, и новый патрон, щелкнув, вошел в ствол.

Некоторое время он лежал, наблюдая. На бугре, где упала Цита, трава колыхалась, как будто под ветром, хотя никакого ветра не было. Но кроме этого ничто не говорило о Ците. Зверь не смог встать, он остался лежать.

Дункан поднялся на ноги, достал платок и отер пот с лица. Позади себя он услышал мягкие шаги и обернулся.

К нему подошел проводник.

- Все в порядке, Сипар, - сказал Дункан. - Можешь больше не волноваться. Я ее пристрелил. Сейчас пойдем домой.

Погоня была долгой, куда более долгой, чем он рассчитывал. Но в конце концов он добился своего, а это было главным. По крайней мере на какое-то время урожай вуа был спасен.

Он сунул платок обратно в карман, спустился по склону и, взобравшись на бугор, дошел до того места, где свалилась Цита. В траве видны были три маленьких клочка шерсти и мяса, сгустки крови. Больше ничего.

Дункан вскинул ружье, быстро обернулся. Он был начеку. Он сматривался, стараясь уловить малейшее движение, цветное пятно или тень.Но ничего не было. Стояла жаркая предвечерняя тишина. Ни ветерка, ни дуновения воздуха. Но Дункан предчувствовал опасность. Его пронзило ощущение нависшей угрозы.

- Сипар! - громко прошептал он. - Осторожнее!

Проводник стоял неподвижно, не слушая его. Его зрачки закатились, виднелись только белки, а мышцы напряглись, словно стальные тросы.

Дункан медленно поворачивался, держа ружье на изготовку, слегка согнув локти, готовый выстрелить в какую-то долю секунды.

Но ничто не шевелилось. Вокруг была пустота пустота солнца и раскаленного неба, травы и корявых деревьев, рыжей и желтой земли, уходящей в вечность.

Шаг за шагом Дункан обошел весь склон холма и наконец вернулся к тому месту, где проводник выл, обхватив себя руками и раскачиваясь, как будто хотел укачать себя в воображаемой колыбели.

Дункан подошел к месту, где упала Цита, и подобрал куски кровоточащей плоти. Они были искорежены пулей и бесформенны. И это было странно. За все годы охоты на многих планетах Дункан никогда не сталкивался с тем, чтобы пуля вырывала из тела жертвы куски мяса.

Он бросил их в траву и вытер руки о бедра. Ему было немного не по себе.

В траве не видно было кровавого следа, хотя зверь с такой раной обязательно должен был бы оставить след.

И стоя на склоне холма, он вдруг ощутил холодное прикосновение страха, словно чьи-то пальцы на мгновение сжали его сердце. Он подошел к проводнику, наклонился и встряхнул его.

- Приди в себя, - приказал он.

Он ожидал услышать мольбу, стенания, но ничего такого не услышал.

Сипар вскочил на ноги и посмотрел на Дункана странно поблескивающими глазами.

- Пошли, - сказал Дункан. - У нас еще осталось немного времени. Иди кругами, пока не найдешь след. Я буду тебя прикрывать.

Он взглянул на солнце. До захода оставалось еще часа полтора, от силы - два. Может быть, удастся настигнуть зверя до наступления темноты.

В полумиле от бугра Сипар вновь нашел след, и они двинулись по нему. Правда, теперь они шли осторожнее, потому что за любым кустом, скалой или участком высокой травы могло скрываться раненое животное.

Силы у Дункана были на пределе, и он проклинал себя за это. Ему приходилось и раньше бывать в переделках. Нет никаких оснований так волноваться. Разумеется, ничего приятного в этой погоне нет, но раньше он все-таки выбирался из всех переделок. Виноваты во всем эти легенды о Ците, суеверная болтовня, в которую так легко поверить на краю света.

Он крепче сжал ружье и продолжил путь.

"Не бывает бессмертных зверей", - сказал он себе.

За полчаса до заката он объявил привал у водоема - скоро станет слишком темно, чтобы стрелять. С утра они снова пойдут по следу, и тогда уж Ците придется труднее: она ослабнет, может, даже подохнет.

Дункан собрал сучьев и развел костер на лужайке среди колючих кустов. Сипар взял фляги и опустил их под воду, чтобы они наполнились. Вода была теплой и неприятной на вкус, но достаточно чистой, чтобы ее можно было пить.

Солнце зашло, и стало темно. Они набрали побольше сушняка и свалили его рядом с костром.

Дункан достал мешочек с рокахомини.

- Ешь, - сказал он Сипару. - Это ужин.

Проводник протянул сложенную горстью ладонь, и Дункан отсыпал ему муки.

- Спасибо тебе, господин, - сказал Сипар. - Кормилец.

- А? - спросил Дункан, потом понял, что имел в виду туземец. - Ешь, - сказал он почти нежно. - Немного, правда, но восстановит силы. Завтра они нам понадобятся.

Кормилец, надо же! Может, хочет его умаслить? Через некоторое время Сипар начнет ныть, чтобы бросить охоту и вернуться на ферму. С другой стороны, если подумать, он и на самом деле кормилец этой компании бесполых существ. Слава Богу, кукуруза хорошо прижилась на красной, упрямой почве Лейарда - добрая старая кукуруза из Северной Америки. На Земле ее скармливают свиньям, делают из нее хлопья к завтраку, а здесь, на Лейарде, она стала основной пищей для осевших кочевников, которые до сих пор не могут отделаться от скептицизма и удивления при мысли о том, как это можно выращивать пищу вместо того, чтобы искать ее по лесам.

"Кукуруза из Северной Америки на Лейарде растет бок о бок с вуа, - размышлял он. - Так оно и идет. Что-то с одной планеты, что-то с другой, еще что-нибудь с третьей, и таким образом при широком сотрудничестве планет возникает общая космическая культура, которая в конце концов, через несколько тысяч лет, может быть, создаст мир куда более разумный и понимающий, чем тот, что существует сегодня".

Он высыпал себе на ладонь немного рокахомини и положил мешочек обратно в карман.

- Сипар.

- Да, господин?

- Ты не испугался сегодня, когда донован хотел на нас напасть?

- Нет, господин, Донован не может на меня напасть.

- Ясно. Ты сказал, что донован для тебя табу. А может так быть, что и ты табу для донована?

- Да, господин. Мы с донованом росли вместе.

- Разумеется, - сказал Дункан.

Он бросил в рот пригоршню муки и запил ее глотком затхлой воды. Потом с трудом проживал получившуюся кашу.

Конечно, можно продолжать в том же духе и спросить: где, как и когда донован и Сипар могли вместе расти, но смысла в этом не было. Вот в такую сеть и попадал все время Шотвелл.

"Я почти уверен, что эти паршивцы водят нас за нос", - сказал он себе.

Что за фантастическая компания! Ни мужчин, ни женщин - одни "штуки". И хоть среди них не найдешь младенцев, ребятишек старше восьми-девяти сколько угодно. А если нет младенцев - откуда берутся восьмилетние дети?

- Я так думаю, что другие твои табу, ходульники и крикуны, тоже росли с тобой вместе? - спросил он.

- Ты прав, господин.

- Ну и детский сад у вас был, - сказал Дункан.

Он продолжал жевать, глядя в темноту за кругом огня.

- В кустах что-то есть, господин.

- Я ничего не слышал.

- Чуть слышно. Кто-то бежит.

Дункан прислушался. Сипар был прав: какие-то мелкие зверюшки бегали в чаще.

- Наверно, мыши, - сказал он.

Он проглотил рокахомини и запил ее глотком воды, чуть не поперхнувшись.

- Отдыхай, - сказал он Сипару. - Я тебя потом разбужу, чтобы самому соснуть.

- Господин, я останусь с тобой до конца.

- Ну что ж, - сказал Дункан, несколько удивившись. - Это очень благородно с твоей стороны.

- Я останусь до смерти, - заверил Сипар.

- Не перенапрягайся, - сказал Дункан.

Он поднял ружье и пошел к водоему.

Ночь была тихой, и земля сохраняла ощущение пустоты. Было пусто, если не считать костра, водоема и маленьких мышей, бегающих в кустах.

...И Сипара, который улегся у костра, свернувшись калачиком, и мгновенно заснул. Он был гол, и в руках у него не было оружия. Он был голым животным - не человеком еще, гуманоидом, - и все же у него была цель, которая порой ставила в тупик. Утром при одном упоминании имени Циты он дрожал и в то же время ни разу не потерял следа. Он полностью лишился самообладания на бугре, где они нашли и потеряли Циту, а теперь он готов до смерти не покидать Дункана.

Дункан вернулся к костру и коснулся Сипара носком башмака. Тот сразу проснулся.

- О чьей смерти? - спросил Дункан. - О чьей смерти ты говорил?

- О нашей, конечно, - сказал Сипар и снова заснул.

3

Дункан не увидел стрелы. Он лишь уловил ее свист и почувствовал дуновение воздуха возле шеи, и тут же стрела впилась в ствол дерева за его спиной.

Он отпрянул в сторону и укрылся за грудой камней. Почти инстинктивно его палец перевел затвор на автоматическую стрельбу.

Скорчившись за камнями, он осторожно выглянул. Ничего не видно. Деревья хула поблескивали под солнцем, колючие кусты были серыми и безжизненными, и единственными живыми существами казались три ходульника, мрачно шагавшие в полумиле от Дункана.

- Сипар, - прошептал он.

- Я тут, господин.

- Лежи. Он все еще где-то здесь.

Кто бы это ни был, он здесь и ждет, когда сможет выстрелить вновь. Дункан поежился, вспомнив дыхание стрелы возле горла. Черт знает что за смерть для человека - где-то в лесу, со стрелой в горле. И перепуганный до смерти туземец спешит со всех ног домой.

Он опять перевел затвор на одиночные выстрелы, отполз в сторону и перебежал к куще деревьев, возвышавшихся на пригорке. Отсюда он мог подойти к тому месту, откуда была пущена стрела, с фланга.

Он оглядел местность в бинокль. Никаких следов. Тот, кто в них стрелял, успел скрыться.

Он вернулся к дереву, в которое вонзилась стрела, и вытащил глубоко впившийся в кору наконечник.

- Можешь выходить, - сказал он Сипару - Там никого нет.

Стрела была сделана на удивление грубо. Древко было неоперено, и казалось, что его обрубили камнем. Наконечником служил необработанный кусок кремня, подобранный в сухом русле реки - он был примотан к древку полоской крепкого, но гибкого луба дерева хула.

- Ты узнаешь ее? - спросил он Сипара.

Проводник взял стрелу, осмотрел.

- Это не мое племя.

- Разумеется, не твое. Твои охотники не стали бы в нас стрелять. Может, другое племя?

- Очень плохая стрела.

- Я знаю. Но ею можно убить с таким же успехом, как и хорошей. Ты ее узнаешь?

- Никакое племя не делало этой стрелы, - заявил Сипар.

- Может, ребенок?

- Что здесь может делать ребенок?

- Я тоже об этом подумал, - согласился Дункан.

Он отобрал стрелу у Сипара и начал медленно крутить между большим и указательным пальцами. Ему пришла в голову ужасна мысль. Нет, этого не может быть. Это слишком фантастично. Может, он перегрелся на солнце - иначе как бы могла появиться на свет такая вздорная мысль?

Он наклонился и начал ковырять землю грубым наконечником стрелы.

- Сипар, что ты знаешь о Ците?

- Ничего, господин, Я боюсь ее.

- Назад мы не пойдем. Но вспомни. Может быть, ты знаешь что-то, чем сможешь нам помочь...

Он почти умолял проводника. Он зашел дальше, чем предполагал. "Не стоило вообще задавать никаких вопросов", - со злостью подумал он.

- Я не знаю, - ответил Сипар.

Дункан отшвырнул стрелу и выпрямился, снова взяв ружье на изготовку.

- Пошли.

Он смотрел на Сипара, идущего впереди. "Хитер, паршивец, - сказал он себе. - Знает больше, чем говорит".

Так они шли много часов. День выдался жарче и суше вчерашнего, хотя это и казалось невозможным. В воздухе разлилась тревога. Нет, шалят нервы. Но даже если и так - человек не должен обращать на это внимание. Если он отдастся во власть настроений на здешней пустой земле - в том, что произойдет, ему придется винить только самого себя.

Стало труднее идти по следу. Вчера Цита убегала вперед, заботясь лишь о том, чтобы преследователи ее не настигли. Теперь же она путала следы, чтобы сбить охотников с толку. Дважды за день они теряли след, и только после долгих поисков Сипару удавалось его обнаружить, причем однажды в миле от того места, где он был потерян.

Исчезновение следов беспокоило Дункана больше, чем он себе признавался. След не может исчезнуть полностью, если не изменяется ни погода, ни окружающая местность. В этом крылась загадка, о которой Сипар, наверное, знал куда больше, чем хотел рассказать.

Дункан внимательно наблюдал за проводником, но в поведении того не было ничего подозрительного. Он работал, как хорошая и преданная ищейка.

К вечеру плато, по которому они шли, внезапно оборвалось. Они остановились на краю обрыва, откуда открывался вид на бесконечные леса и широкую реку.

Казалось, будто они неожиданно вошли в другую красивую комнату.

Это был новый край, никогда доселе не виданный землянином. Никто не говорил, что далеко на запад, за кустарниками, раскинулся девственный лес. Люди, прилетавшие из космоса, наверное, видели его. Он показался им просто пятном иного цвета на теле планеты. И для них это не играло роли.

Для тех же, кто жил на Лейарде - плантаторов, торговцев, старателей и охотников, - это было важным открытием. "И я открыл этот лес", - с гордостью думал Дункан.

- Господин!

- Что еще?

- Гляди. Там скун!

- Я не...

- Там, господин, за рекой.

И тут Дункан увидел мглу в голубизне неба, скользящую, бронзового цвета тень. Он почувствовал далекий порыв шторма, скорее трепетание воздуха, чем звук.

Он завороженно смотрел, как скун несется вдоль реки, и видел, как он испепеляет лес. Скун ворвался в реку, и вода в ней всплеснулась серебряными столбами до самого неба.

И тут же скун исчез, пропал, лишь сожженный шрам тянулся через лес, где пронесся обжигающий ураган.

Еще на ферме Зиккара предупреждал его о скуне. "Начинается сезон скуна, - сказал тогда Зиккара, и если человек попал в скун - живым он не выберется".

Дункан глубоко вздохнул.

- Плохо, - сказал Сипар.

- Да, очень плохо.

- Налетает сразу. Заранее не угадать.

- Как насчет следа? - спросил Дункан. - Цита.

Сипар указал вниз.

- Мы успеем до темноты?

- Наверно, - ответил Сипар.

Спуск был трудней, чем они ожидали. Дважды они избирали неправильный путь, и тропа обрывалась вниз, на сотни футов, так что приходилось опять взбираться наверх и искать другую дорогу.

Они достигли подножия обрыва, когда уже начались короткие сумерки. Они поспешили набрать сучьев. Воды поблизости не оказалось, и пришлось обойтись тем, что осталось во флягах.

Скудно поужинав рокахомини, Сипар свернулся клубочком и сразу уснул.

Дункан прислонился спиной к обломку скалы, свалившемуся когда-то с обрыва и теперь наполовину ушедшему в землю, которая веками сыпалась на него сверху.

"Прошло уже два дня", - сказал он себе.

Нет ли правды в слухах, распространяемых в поселках? Может, и в самом деле не стоит гоняться за Цитой, потому что ее нельзя убить?

"Чепуха, - поймал Дункан. - Тем не менее преследование усложняется, идти по следу становится все трудней, да и Цита становится все хитрей и неуловимей. Если в первый день она убегала, то сегодня старалась сбить их со следа, А почему она избрала эту тактику только на второй день? Почему не попыталась обмануть их сразу же? А что будет завтра - на третий день?"

Он покачал головой. Невероятно, чтобы животное становилось изобретательнее в ходе охоты. Оно становилось более нервным, боязливым, но Цита вела себя совсем не так, как положено испуганному зверю. Казалось, она набирается ума и решительности. В этом было что-то устрашающее.

Далеко на западе у леса и реки послышались хохот и уханье стаи крикунов. Дункан прислонил ружье к камню и положил сучьев в огонь. Он взглянул в темноту на западе и прислушался к шуму. Затем поморщился и инстинктивно почесал в затылке. Он надеялся, что крикуны останутся вдали. Еще их не хватало.

За его спиной со склона сорвался камешек и подкатился к самому костру.

Дункан быстро обернулся. "Глупо устраивать лагерь под самым обрывом, - подумал он. - Если свалится камень покрупнее - им несдобровать".

Он стоял и слушал. Ночь была тихой, даже крикуны на время примолкли. Ну вот, свалился маленький камешек, и он уже перепугался. Надо взять себя в руки.

Он вернулся к камню и, когда наклонился, чтобы подобрать ружье, услышал отдаленный гул. Он быстро выпрямился, обернулся к обрыву, заслонявшему половину неба - гул усиливался! Одним прыжком он подскочил к Сипару, схватил его за руку и рывком поднял на ноги. Глаза Сипара открылись, и он растерянно замигал при свете костра.

Гул перешел в рев, и слышно было, как бухают громадные камни, перекрывая шум и шуршание сползающей вниз почвы.

Сипар выдернул руку и бросился в темноту. Дункан последовал за ним.

Они бежали, спотыкаясь в темноте, и преследовавший их грохот лавины наполнил ночь оглушительным громом. Несясь вперед, Дункан представлял себе, как ударяет ему в спину обломок скалы, как поток камней обтекает его ноги.

Ураганное облако пыли настигло беглецов, они задыхались и кашляли на бегу. Неподалеку, слева от них, подпрыгивал могучий обломок скалы, лениво ударяясь о землю.

И тут гром стих. Слышалось лишь шуршание земли и гравия, стекающего по склону.

Дункан остановился и медленно обернулся. Костер исчез, погребенный, без сомнения, тоннами породы. Звезды побледнели - свет их с трудом пробивался сквозь нависшее над долиной облако пыли.

Он услышал, что рядом пошевелился Сипар, и поднял руку, стараясь отыскать его, не зная точно, где он находится. Наконец Дункан дотянулся до проводника, схватил его за плечо и привлек к себе.

Сипара била дрожь.

- Все в порядке, - сказал Дункан.

"И в самом деле все в порядке, - уверял он себя. Ружье осталось цело. Запасной магазин и нож были приторочены к поясу, мешочек с рокахомини - в кармане. Недостает лишь фляги. Фляги и огня".

- Придется укрыться где-нибудь на ночь, - сказал Дункан. - Здесь неподалеку крикуны.

Ему не нравились ни собственные подозрения, ни то, что его сердце начали покалывать иглы страха. Он постарался избавиться от этих мыслей, выкинуть из головы, но они остались, лишь спрятались поглубже.

- Там колючие кусты, господин. Мы можем заползти в чащу. Крикуны нас не отыщут.

Путешествие сквозь колючки оказалось пыткой, но они все-таки проделали его.

- Крикуны и ты - табу, - сказал Дункан. - Почему ты их боишься?

- Я больше боюсь за тебя, господин. И немножко за себя. Крикуны могут

забыть. Они могут не узнать меня, а потом будет поздно. Тут безопасней.

- Согласен.

Крикуны подошли к кустарнику и топотали вокруг. Они фыркали и пытались пробиться сквозь колючки, но в конце концов убрались восвояси.

Утром Дункан с Сипаром поднялись по склону, карабкаясь по громадной груде камней и земли, завалившей их лагерь. Пройдя по ложбине, прорезанной лавиной, они добрались до того места, откуда начался обвал.

Здесь они нашли углубление, в котором раньше лежал большой валун. Земля со стороны обрыва была подрыта, так что достаточно было одного толчка, чтобы валун покатился вниз, к костру.

А вокруг было множество следов Циты!

4

Теперь это была уже не просто охота. Нож был приставлен к горлу. Убить или быть убитым, останавливаться поздно. Игра кончилась, и нельзя было ждать милости.

- Ну что ж, - сказал Дункан. - Мне это нравится.

Он провел ладонью по стволу ружья, который сверкнул под полуденным солнцем. "Лишь один выстрел, - молил он. - Дайте мне хоть один раз выстрелить. На этот раз я не промахнусь. На этот раз она не отделается тремя клочками шерсти в траве, чтобы поиздеваться надо мной".

Он прищурился, вглядываясь в колеблющееся марево над рекой. Сипар примостился у воды. Через некоторое время он поднялся, подбежал к Дункану и сказал:

- Она переплыла реку. Она шла вброд, а потом плыла.

- Ты уверен? Может, она просто зашла в воду, чтобы мы исками ее на том берегу, а потом вернулась сюда.

Он взглянул на пурпурно-зеленую стену деревьев на том берегу. В лесу будет во сто крат труднее.

- Можно посмотреть, - сказал Сипар.

- Хорошо. Иди вниз по течению. А я поднимусь наверх.

Через час они вернулись обратно, не обнаружив никаких следов. Почти не осталось сомнений, что Цита перебралась через реку.

Они стояли бок о бок и смотрели на лес.

- Господин, мы ушли далеко. Ты смелый, раз ты охотишься на Циту. Ты не боишься смерти.

- Страх смерти - это для детей. Об этом и речи быть не может. Я не собираюсь умирать.

Они вошли в воду. Дно медленно понижалось, и проплыть пришлось не больше ста ярдов.

Они выбрались на берег и легли у воды, чтобы передохнуть.

Дункан оглянулся в ту сторону, откуда они пришли. Обрыв казался отсюда темно-синей полоской на фоне выцветшего голубого неба. В двух днях пути оттуда лежат ферма и плантация вуа, но кажется, что до них куда дальше. Они были затеряны во времени и пространстве и принадлежали другому существованию, другому миру.

Дункану казалось, что вся предыдущая жизнь потускнела, позабылась, потеряла связность. Как будто значимым был только этот момент, как будто все мгновения жизни, все минуты и часы, все вдохи, выдохи и удары сердца, и сон, и пробуждение вели к этому часу, к этой реке, к мгновению, когда ружье его слилось с рукой, когда он был охвачен жаждой убийства.

Наконец Сипар поднялся и пошел вдоль воды. Дункан сел и смотрел ему вслед.

"Ведь он вконец перепуган и все же остался со мной, - думал Дункан. - У костра в первую ночь он сказал, что останется со мной до самой смерти, и он верен своей клятве. Как трудно разобраться в чувствах этих существ, как трудно понять, что за мысли, что за ростки эмоций, что за законы морали, что за смесь веры и надежды заполняют их души и руководят их существованием.

Ведь как просто было бы Сипару потерять след и сказать, что он не может его найти. Да и с самого начала он мог отказаться идти выслеживать зверя, но он шел, хоть и боялся. Никто не требовал от него преданности и верности, а он был предан и верен. Но верен кому? Дункану - пришельцу, чужому? Верен себе самому? Или, может быть - хоть это и казалось невероятным, - верен Ците?

Что думает Сипар обо мне, или, точнее, что я думаю о Сипаре? Что нас может объединить? Или же нам, хоть мы оба и гуманоиды, суждено навсегда остаться чужими?"

Он держал ружье на коленях и поглаживал, нежил его, превращая в часть самого себя, в орудие смерти и выражение своей непреклонной решимости найти и убить Циту.

"Дайте мне еще один шанс, - твердил он, - одну секунду, меньше секунды, чтобы успеть прицелиться. Это все, что я хочу, в чем нуждаюсь, все, что прошу".

И тогда он сможет вернуться в дни, оставшиеся позади - к ферме и полям, к туманной иной жизни, с которой он столь загадочно расстался, но которая со временем вновь станет реальной и наполнится смыслом.

Вернулся Сипар.

- Я нашел след.

Дункан встал.

- Хорошо.

Они ушли от реки и углубились в лес. Жара безжалостно обволокла их, она была куда тяжелее, чем у реки - словно горячее мокрое одеяло опустилось на тело.

След был четок и прям, Цита, очевидно, решила идти вперед, не прибегая больше к уловкам. Может быть, она думает, что преследователи потеряют время у реки, и желает увеличить расстояние между ней и охотниками? "Может быть, ей нужно время, чтобы подготовить новую подлую ловушку", - размышлял Дункан.

Сипар остановился и подождал, пока Дункан настигнет его.

- Где твой нож, господин?

- Зачем тебе? - заколебался Дункан.

- У меня колючка в подошве, - ответил проводник. - Мне нужно ее вытащить.

Дункан вытащил нож из-за пояса и бросил Сипару. Тот поймал его на лету.

Глядя прямо в глаза Дункану, чуть заметно улыбаясь, Сипар перерезал себе горло.

5

Придется возвращаться. Он знал это. Без проводника он бессилен. Все шансы на стороне Циты - если, конечно, они не были на ее стороне с самого начала.

Циту нельзя убить? Нельзя, потому что она достаточно разумна, чтобы справиться с неожиданностями? Нельзя, потому что, если надо, она может сделать лук и стрелу, пусть очень примитивные? Нельзя убить, потому что она может прибегнуть к тактическим уловкам, например сбросить ночью камень на своих врагов? Нельзя убить, потому что местный проводник с радостью воткнет себе в горло нож, чтобы ее защитить?

Зверь, обладающий разумом в моменты опасности? В котором ум и способности проявляются в опасных ситуациях, а когда в этом исчезает необходимость, зверь скатывается к прежнему уровню? "Что ж, - думал Дункан, - это неплохой путь для живого существа. Как хорошо, если можно избавиться от всех неудобств и тревог, от неудовлетворенности собой, вызываемой разумом, когда это тебе не нужно. Но разум не исчезнет. Он будет поджидать в безопасности своего часа, словно ожерелье или пистолет - то, что можно при случае использовать, а после этого отложить в сторону".

Дункан потянулся к костру и поворошил палкой в огне. Пламя взметнулось кверху, и столб искр взлетел к шелестящей черноте листвы. Ночью стало чуть прохладнее, но влажность все так же давала себя знать, и человеку было не по себе, и он был немного испуган.

Дункан запрокинул голову и вгляделся в усеянную искрами темноту. Звезд не было видно - их закрывала густая листва. Ему недоставало звезд. Было бы лучше, если бы он мог их увидеть.

Наступит утро, и ему придется возвращаться. Придется бросить это: охота стала невозможным и даже глупым предприятием.

И все же он знал, что не сдастся. Где-то в трехдневном пути он принял вызов и поставил перед собой цель. Он знал, что наступит утро и он пойдет дальше. Им двигала не ненависть, не месть, не страсть к трофеям, даже не инстинкт охотника, заставляющий гнаться за животным, которое больше, удивительнее и опаснее всех, что убивали люди до него. Его вело нечто большее - странная связь, которая переплела существование Циты с его собственным.

Он протянул руку, подобрал ружье и положил на колени. Ствол тускло поблескивал при свете костра; он провел рукой по стволу, как мужчина может провести по шее женщины.

- Господин, - произнес голос.

Голос его не испугал, потому что слово было произнесено тихо, и на мгновение он забыл, что Сипар умер - перерезал горло с улыбкой на губах.

- Господин?

Дункан напрягся.

Сипар был мертв, никого не было рядом, и все же кто-то обращался к нему, а во всем лесу было лишь одно существо, которое могло с ним говорить.

- Да, - отозвался Дункан.

Он не пошевельнулся. Он просто сидел, и ружье лежало у него на коленях.

- Ты знаешь, кто я?

- Я полагаю, что ты Цита.

- Ты был храбрый, - сказала Цита - это была именно она. - Ты хорошо охотился. И нет позора, если ты уйдешь. Почему ты не идешь назад? Я обещаю что не трону тебя.

Она была здесь, где-то перед ним, в кустах за костром, почти точно по другую сторону костра, - сказал себе Дункан. - Если сделать так, чтобы она продолжала говорить, может, даже выманить ее...

- Зачем мне уходить? - спросил он. - Охоту нельзя кончить, пока не убьешь того, за кем охотишься.

- Я могу убить тебя, - сказала ему Цита. - Но я не хочу этого делать. Убивать плохо.

- Правильно, - согласился Дункан. - Ты очень чувствительная.

Наконец-то он точно определил, откуда исходит голос. Он мог позволить себе поиронизировать.

Большой палец скользнул по металлу, перевел затвор на автоматическую стрельбу, и Дункан подогнул под себя ноги так, чтобы можно было одним движением вскочить и выстрелить.

- Почему ты охотишься за мной? - сбросила Цита. - Ты чужой в моем мире, и у тебя нет права охотиться на меня. Вообще-то я не возражаю, это даже интересно. Как-нибудь мы снова устроим охоту, когда я буду готова. Тогда я приду и скажу тебе, и мы потратим день или два на охоту.

- Конечно, устроим, - бросил Дункан, вскакивая. Одновременно он нажал на курок, и ружье заплясало в бешеной ярости, выплевывая сверкающую струю ненависти и смерти, несущуюся к кустам. - В любой удобный для тебя момент! - ликующе кричал он. - Я приду и буду охотиться на тебя! Ты лишь намекни, и я брошусь по твоим следам! Может, я даже убью тебя! Как тебе это понравится, тварь?

Он не спускал пальца с курка и не распрямлялся, чтобы пули не ушли вверх, а распилили жертву у самой земли, и он поводил стволом, чтобы прочесать большую площадь и обезопасить себя от возможной ошибки в прицеле.

Патроны кончились, ружье щелкнуло, и зловещая трель прервалась. Пороховой дым мирно струился над костром, запах его сладко щипал ноздри, и слышно было, как множество маленьких ножек бежало по кустам, как будто тысячи перепуганных мышат спасались от катастрофы.

Дункан отстегнул от пояса запасную обойму и вставил ее вместо использованной. Затем он выхватил из костра головешку и стал яростно размахивать ею, пока она не вспыхнула ярко и не превратилась в факел. Держа ружье в одной руке и факел в другой, он бросился в кусты. Мелкие зверюшки метнулись в стороны.

Он не нашел Циты. Он нашел лишь обожженные кусты и землю, истерзанную пулями, да пять кусков мяса и шерсти, которые принес с собой к костру.

Теперь страх окружал его, держался на расстоянии вытянутой руки, выглядывал из тени и подбирался к костру.

Он положил ружье рядом с собой и постарался дрожащими пальцами сложить из пяти кусков мяса и шерсти то, чем они были раньше. "Задача не из легких", - думал он с горькой иронией, потому что у кусков не было формы. Они были частью Циты, а Циту надо убивать дюйм за дюймом - ее не возьмешь одним выстрелом. В первый раз ты выбиваешь из нее фунт мяса, во второй раз снова - фунт или два, а если у тебя хватит патронов, ты уменьшить ее настолько, что в конце концов можешь и убить. Хоть и не наверняка.

Он боялся. Ему было страшно. Он признался себе, что ему страшно, и видел, как трясутся его пальцы, и он стиснул челюсти, чтобы унять стук зубов.

Страх подбирался все ближе. Первые шаги он сделал, когда Сипар перерезал себе горло - какого черта этот идиот решился на такое? Тут нет никакого смысла. Он размышлял о верности Сипара, и оказалось, что тот был предан существу, мысль о котором Дункан отбросил как нелепость. В конце концов, по непонятной причине - непонятной только людям - верность Сипара была верностью Ците.

Но для чего искать объяснений? Все происходившее было бессмыслицей. Разве есть смысл в том, что преследуемый зверь идет к охотнику и говорит с ним? Хотя этот разговор отлично вписывался в образ животного, обладающего разумом только в критические моменты.

"Прогрессивная приспосабливаемость", - сказал себе Дункан. Доведите приспосабливаемость до крайней степени, и вы достигнете коммуникабельности. Но может быть, сила приспосабливаемости Циты уменьшается? Не достигла ли Цита предела своих способностей? Может быть и так. Стоило поставить на это. Самоубийство Сипара, несмотря на его обыденность, несло на себе отпечаток отчаяния. Но и попытка Циты вступить в переговоры с Дунканом была признаком слабости.

Убить его стрелой не удалось, лавина не принесла желаемых результатов, ни к чему не привела и смерть Сипара. Что теперь предпримет Цита? Осталось ли у нее хоть что-нибудь в запасе?

Завтра он об этом узнает. Завтра он пойдет дальше. Теперь он не может отступить.

Он зашел слишком далеко. Если он повернет назад, то всю жизнь будет мучиться - а вдруг через час или два он бы победил? Слишком много вопросов, слишком много неразгаданных тайн, на карту поставлено куда больше чем десяток грядок вуа.

Следующий день внесет ясность, снимет тягостный груз с плеч, вернет ему душевное спокойствие.

Но сейчас все было абсолютно бессмысленно.

И не успел он об этом подумать, как один из кусков мяса с шерстью будто ожил.

Под пальцами Дункана появились знакомые очертания.

Затаив дыхание, Дункан нагнулся над ним, не веря своим глазам, даже не желая им верить, в глубине души надеясь, что они обманули его.

Но глаза его не обманули. Ошибиться было нельзя Кусок мяса приняли форму детеныша крикуна - ну может, не детеныша, но миниатюрного крикуна.

Дункан откинулся назад и покрылся холодным потом. Он отер окровавленные руки о землю. Он спрашивал себя, чем же были другие куски, лежавшие у огня.

Он попытался придать им форму какого-нибудь зверя, но это не удалось. Они были слишком изуродованы пулями.

Он собрал их и бросил в огонь. Потом поднял ружье и обошел костер, уселся спиной к стволу, положив ружье на колени.

Он вспомнил топоток маленьких лап, - словно тысячи деловитых мышат разбегаются по кустам. Он слышал их дважды: один раз ночью у водоема, и сегодня ночью снова.

Что же такое Цита? Разумеется, она не имеет ничего общего с обычным зверем, которого он считал, что выслеживает.

Зверь-муравейник? Симбиотическое животное? Тварь, принимающая различные формы?

Шотвелл, который в таких делах собаку съел, может, и попал бы в точку. Но Шотвелла здесь нет. Он остался на ферме и, наверное, беспокоится - почему не возвращается Дункан.

Наконец сквозь деревья просочился рассвет - мягкий, рассеянный, туманный и зеленый, под стать пышной растительности.

Ночные звуки затихли и уступили место звукам дня шуршанию невидимых насекомых, крикам скрывающихся в листве птиц. Где-то вдали возник гулкий звук, словно толстая бочка катилась вниз по лестнице.

Легкая прохлада ночи быстро растаяла, и Дункана обволокла влажная жара - безжалостная и неутомимая.

Идя кругами, Дункан нашел след Циты ярдах в ста от костра.

Зверь уходил быстро. Следы глубоко вминались в почву, и расстояние между ними увеличивалось. Дункан спешил как только мог. Хорошо бы припустить бегом, чтобы не отстать от Циты, потому что след был ясен и свеж.

"Но это было бы ошибкой, - сказал себе Дункан. Слишком уж свежим был след, слишком ясным, словно животное старалось вовсю, чтобы человек его не потерял".

Он остановился, спрятался за ствол дерева и стал разглядывать следы впереди. Его руки устали сжимать ружье, и тело было слишком напряжено. Он заставил себя дышать медленно и глубоко - он должен был успокоиться и расслабиться.

Он разглядывал следы - четыре пятипалых углубления, потом широкий промежуток, затем снова четыре пятипалых следа. И земля в промежутке была ровной и девственной.

Пожалуй, слишком уж ровной, особенно в третьем промежутке. Слишком ровной, и в этом было что-то искусственное, словно кто-то разглаживал ее ладонями, чтобы заглушить возможные подозрения.

Дункан медленно втянул воздух.

Ловушка?

Или воображение разыгралось?

Если это ловушка, то, не остановись он у дерева, он бы в нее угодил.

Он ощутил и нечто иное - странное беспокойство, - и поежился, стараясь разгадать, в чем же дело.

Он выпрямился и вышел из-за дерева, держа ружье на изготовку. "Какое идеальное место для ловушки!" - подумал он. Охотник смотрит на следы, а не на промежуток между ними, так как это ничейная земля, ступать по которой безопасно.

"Ты умница, Цита, - признал он. - Умница Цита!"

И тут понял, чем вызвано ощущение беспокойства - за ним следили.

Где-то впереди затаилась Цита. Она смотрит и ждет. Она взволнована ожиданием. Может быть, она даже еле сдерживает смех.

Он медленно пошел вперед и остановился у третьего промежутка между следами. Площадка впереди была ровнее, чем ей следовало быть. Он был прав.

- Цита! - позвал он.

Голос прозвучал куда громче, чем ему хотелось, и он застыл, смущенный этим звуком.

И тогда он понял, почему его голос звучал так громко.

Это был единственный звук в лесу.

Лес внезапно замер. Замолчали птицы и насекомые, и вдалеке пустая бочка перестала катиться по лестнице. Даже листья замерли - перестали шуршать и бессильно повисли на стебельках.

Во всем ощущалась обреченность, и зеленый свет перешел в бронзовый.

Свет был бронзовым!

Дункан в панике огляделся - прятаться было негде.

И прежде чем он успел сделать хоть шаг, налетел скун и неизвестно откуда возник ветер. Воздух наполнился летящими листьями и сором. Деревья трещали, скрипели и раскачивались.

Ветер повалил Дункана на колени, и, стараясь подняться, он вспомнил - словно вспышка его озарила, каким он увидел лес с вершины обрыва: кипящая ярость урагана, бешеное верчение бронзовой мглы, деревья, вырванные с корнем.

Ему почти удалось встать, но он тут же потерял равновесие и уцепился руками за землю, пытаясь подняться вновь, и в мозгу настойчивый голос кричал ему "беги!", а другой голос умолял его прижаться к земле, зарыться в землю.

Что-то тяжелое ударило его в спину, и он упал на ружье, ударился головой о землю, и мир завертелся, грязь и рваные листья приклеились к лицу.

Он пытался отползти, но не мог, ибо что-то схватило его за лодыжку и не отпускало.

Он лихорадочно пытался очистить глаза от грязи и выплюнуть листья и землю, набившиеся в рот.

По вертящейся земле прямо на него неслось что-то черное и громоздкое. Он понял, что это Цита и через секунду она подомнет его.

Он закрыл лицо рукой, выставил вперед локоть, чтобы смягчить первый удар гонимой ураганом Циты.

Но столкновения не последовало. Менее чем в ярде от Дункана земля разверзлась и поглотила Циту.

Неожиданно ветер стих, и листья вновь безжизненно повисли, и вновь на лес опустилась жара, и все кончилось. Скун прилетел, ударил и унесся прочь.

Прошли минуты, думал Дункан, а может, и секунды Но за эти секунды лес превратился в груды поваленных деревьев.

Он приподнялся на локте, взглянул, что же случилось с его ногой, и понял, что ее придавило упавшим деревом.

Он осторожно попытался поднять ногу - ничего не получилось. Два крепких сука, отходивших от ствола почти под прямым углом, глубоко вонзились в землю, и нога его была прижата к земле этой вилкой.

Нога не болела - пока не болела. Он ее просто не ощущал, - как будто ее не было. Он попытался пошевелить пальцами, но тоже ничего не почувствовал.

Дункан отер пот с лица рукавом рубашки и попытался унять поднявшийся в нем панический страх. Потерять самообладание - это худшее, что может случиться с человеком в такой ситуации, Следовало оценить обстановку, спокойно поискать выход, а затем следовать намеченному плану.

Дерево казалось тяжелым, но, возможно, удастся его сдвинуть, Хотя, если он его сдвинет, ствол может опуститься на самую землю и размозжить колено. Два сука, вошедшие в землю, удерживали вес ствола.

Лучшим выходом будет подкопать землю под сучьями, затем вытащить ногу.

Дункан выгнулся назад и попытался рыть землю ногтями. Под тонким слоем перегноя его пальцы натолкнулись на твердую поверхность, по которой они лишь скользили.

Всерьез встревожившись, он попытался снять перегной в других местах.

И везде сразу под ним начинался камень - очевидно, в этом месте прямо к земле подходила вершина давно погребенного валуна.

Его нога была зажата между тяжелым стволом дерева и камнем и надежно схвачена вилкой сучьев, вонзившихся в землю по обе стороны валуна.

Приподнявшись на локте, Дункан откинулся назад. Было совершенно очевидно, что с валуном ему сделать ничего не удастся. И если выход существовал, то он был связан с деревом.

Для того чтобы сдвинуть ствол, ему понадобится рычаг. И такой рычаг у него был - ружье. "Стыдно использовать ружье для такой цели", - подумал он, но выбора не было.

Целый час он старался приподнять ствол, но ничего из этого не вышло. Даже с помощью рычага.

Дункан лежал на земле, тяжело дыша и обливаясь потом.

Он поглядел на небо.

"Ну что ж, Цита, - подумал он, - ты все-таки победила, но только с помощью скуна. Все твои трюки и ловушки не срабатывали до тех пор, пока..."

И тут он вспомнил.

Он сразу сел.

- Цита! - крикнул он.

Ведь Цита свалилась в яму, которая была на расстоянии вытянутой руки от Дункана, и в нее все еще осыпался мелкий мусор.

Дункан лег на землю, вытянулся как мог и заглянул в яму. Там, на дне, сидела Цита.

Он впервые увидел Циту вблизи, и она оказалась странным, составленным из различных частей существом. В ней не было никаких функциональных конечностей, и она была больше похожа на какую-то груду, чем на животное.

Яма, в которую она угодила, была не простая яма, а тщательно и умно сконструированная ловушка. Вверху она достигала четырех футов в диаметре, а книзу вдвое расширялась. В общем, яма напоминала выкопанную в земле бутыль, так что любое существо, упавшее внутрь, не могло бы оттуда выбраться. Все, что падало в яму, в ней и оставалось.

Это и было то, что скрывалось под слишком ровным промежутком между следами Циты. Она всю ночь копала ловушку, затем отнесла в сторону породу и соорудила тонкую земляную крышку. Потом она вернулась обратно и прошла этой дорогой, оставляя четкий, ясный след, по которому так легко было идти. И завершив этот труд, славно потрудившись, Цита уселась неподалеку, чтобы посмотреть, как в ловушку свалится человек.

- Привет, дружище, - сказал Дункан. - Как поживаешь?

Цита не ответила.

- Классная квартира, - сказал Дункан. - Ты всегда выбираешь такие роскошные клетки?

Цита молчала. С ней творилось что-то странное - она вся распадалась на отдельные части. Дункан, застыв от ужаса, смотрел, как Цита разделилась на тысячи живых комков, которые заметались по яме, пытаясь взобраться по стенкам, но тут же падали обратно, на дно ямы, и вслед им осыпался песок.

Среди кишащих комочков лишь один оставался недвижимым. Это было нечто хрупкое, больше всего напоминающее обглоданный скелет индюшки. Но это был удивительный скелет индюшки, потому что он пульсировал и светился ровным фиолетовым огнем.

Из ямы доносились скрипы и писк, сопровождаемые мягким топотком лапок, и по мере того, как глаза Дункана привыкали к темноте ямы, он начал различать форму суетящихся комочков. Среди них были маленькие крикуны, миниатюрные донованы, птицы-пильщики, стайка кусачих дьяволят и что-то еще.

Дункан закрыл глаза ладонью, потом резко отвел руку в сторону.

Маленькие мордочки все так же глядели из ямы, будто моля его о спасении, и в темноте поблескивали белые зубы и белки глаз.

У Дункана перехватило дыхание, и отвратительная спазма подобралась к горлу. Но он поборол чувство тошноты и вспомнил разговор на ферме в тот день, когда уходил на охоту.

"Я могу выслеживать всех зверей, кроме крикунов, ходульников, длиннорогов и донованов, - торжественно сказал тогда Сипар. - Это мои табу".

И Сипар тоже был их табу, вот он и не испугался донована. Однако Сипар побаивался ночью крикунов, потому что, как он сам сказал, крикуны могли забыть.

Забыть о чем?

О том, что Цита - их мать? О разношерстной компании, в которой прошло их детство?

Вот в чем заключается ответ на загадку, над которой Шотвелл и ему подобные уже несколько лет ломали себе головы.

"Странно, - сказал он себе. - Ну и что? Это может казаться странным, но если такова здесь жизнь, не все ли равно? Жители планеты были бесполы, потому что не нуждались в поле, и ничего невероятного в этом не было. Более того, это избавляет их от множества бед. Нет ни семейных драм, ни проблем треугольника, ни драки за самку. Может быть, они лишились некоторых развлечений, но зато добились мирной жизни.

А раз пола не существует, такие, как Цита, были всеобщими матерями. Более, чем матерями. Цита была сразу и отцом и матерью, инкубатором, учителем и, может, выполняла еще множество ролей одновременно.

Это разумно со многих точек зрения. Естественный отбор здесь исчезает, экология в значительной степени находится под контролем, даже мутации могут быть направленными, а не случайными.

И все это ведет к всепланетному единству, неизвестному ни на одном из иных миров. Все здесь друг другу родственники. На этой планете человек, как и любой другой пришелец, должен научиться вести себя очень вежливо. Ибо нет ничего невероятного, что в случае кризиса или острого столкновения интересов ты можешь оказаться лицом к лицу с планетой, на которой все формы жизни объединятся против пришельца".

Маленькие зверюшки сдались, они вернулись на свои места, облепили пульсирующий фиолетовый индюшачий скелет, и Цита вновь обрела первоначальную форму. "Как будто все ее мышцы, ткани, нервы и кровеносные сосуды после короткого отдыха вновь воссоздали зверя", - подумал Дункан.

- Господин, что нам теперь делать? - сбросила Цита.

- Это тебе следовало бы знать, - ответил Дункан. - Ты же вырыла эту ловушку.

- Я разделилась, - сказала Цита. - Часть меня рыла яму, а часть оставалась наверху и вытащила меня из ямы.

- Удобно, - согласился Дункан.

И это в самом деле было удобно. Так было с Цитой и тогда, когда он в нее стрелял - она рассыпалась на составные части и разбегалась. А ночью у водоема она следила за ним, спрятавшись по частям в густом кустарнике.

- Мы оба в ловушке, - сказала Цита. - Мы оба здесь умрем. Так и кончится наша встреча. Ты со мной согласен?

- Я тебя вытащу, - сказал Дункан устало. - Я с детьми не воюю.

Он подтянул к себе ружье и отстегнул ремень от ствола. Затем осторожно, держа за свободный конец ремня, опустил ружье в яму.

Цита приподнялась и вцепилась в ствол передними лапами.

- Осторожнее, - предупредил Дункан. - Ты тяжелая. Я не уверен, что удержу тебя.

Но он зря волновался. Малыши отделились от тела Циты и быстро карабкались по ружью и ремню. Они добирались до его вытянутых рук и взбирались по ним, цепляясь ноготками. Маленькие крикуны, комичные ходульники, кусачие дьяволы ростом с мышь, которые скалились на Дункана на ходу. И миниатюрные улыбающиеся человечки - не младенцы, не дети, а маленькие копии взрослых гуманоидов. И зловещие донованчики, шустро перебирающие ногами.

Они взбирались по рукам, бежали по плечам и толпились на земле рядом с ним, поджидая остальных.

И наконец сама Цита - правда не один скелет, но Цита, сильно уменьшившаяся в размерах, - неуклюже вскарабкалась по ружью и ремню и

оказалась в безопасности.

Дункан вытащил ружье и сел.

Цита на глазах собиралась воедино.

Он как зачарованный следил за тем, как суетливые миниатюрные существа планеты шевелились, словно рой пчел, стараясь занять положенное место и составить единое существо.

И вот Цита была восстановлена. Все-таки она была невелика, совсем невелика - не больше льва.

"Она ж еще такая маленькая, - спорил с ним Зиккара на ферме. - Такая молодая!"

Совсем еще ясли, компания сосунков, если только их так можно назвать. Месяцами и годами Цита будет расти по мере того как будут расти ее разные дети, пока не превратится в громадное чудовище. Цита стояла, глядя на Дункана и на дерево.

- А теперь, если ты оттолкнешь дерево, мы будем квиты, - сказал Дункан.

- Очень плохо, - сказала Цита и повернула в сторону.

Он смотрел, как она убегала в лес.

- Эй! - закричал он.

Но Цита не остановилась.

Он схватил ружье, но остановился на полдороге вспомнив, что стрелять в Циту бессмысленно.

Он опустил ружье.

- Ах ты грязная, неблагодарная обманщица...

Он замолчал. Какой смысл беситься? Если ты попал в переделку, надо искать из нее выход. Ты обдумываешь все возможные решения, выбираешь из них наиболее разумное и не поддаешься панике, если мало шансов победить.

Он положил ружье на колено и принялся пристегивать ремень. Тут он обнаружил, что ствол забит песком и грязью.

С минуту он сидел недвижно, вспомнив, что чуть было не выстрелил вслед Ците, и если ружье было забито достаточно плотно и глубоко, оно взорвалось бы у него в руках.

Он ведь использовал ружье в качестве рычага, чего не следует делать с ружьями - это прямой путь к тому, чтобы вывести его из строя.

Дункан пошарил руками вокруг и нашел ветку. Он постарался прочистить ствол, но грязь набилась в него так плотно, что его попытка была почти безуспешной.

Он отбросил ветку, поискал более твердый сук, и тут в зарослях кустарника уловил движение. Он пристальнее вгляделся в заросли, но ничего не увидел. Так что он вновь принялся за поиски более толстой ветки. Наконец он отыскал подходящую и попытался засунуть ее под ствол, но в кустах снова что-то шевельнулось.

Он оглянулся. Футах в двадцати на задних лапах сидел крикун. Тварь высунула длинный язык и, казалось, усмехалась.

Второй крикун появился на краю кустарника, там, где Дункан уловил движение в первый раз.

И он знал, что неподалеку находились и другие. Он слышал, как они пробирались через путаницу сваленных стволов, слышал их мягкие шаги.

"Явились, палачи", - подумал он.

Цита явно не теряла времени даром.

Он поднял ружье и постучал им об упавшее дерево, надеясь, что грязь высыпается. Но ничего не высыпалось - ствол был забит плотно.

В любом случае ему придется стрелять - взорвется ружье или нет.

Он перевел затвор на автоматическую стрельбу и приготовился к последнему бою.

Теперь их было уже шестеро. Они сидели в ряд и ухмылялись, глядя на него. Они не торопились - знали, что добыча не уйдет. Он никуда не денется, когда бы они ни решили напасть.

И появятся новые. Со всех сторон.

Как только они бросятся, у него не останется ни единого шанса уцелеть.

- Но я дешево не отдамся, джентльмены, - сказал он хищникам.

И он даже удивился тому, какое спокойствие охватило его, как холодно он мог рассуждать, когда все его карты были биты. Ну что ж, случилось то, что должно было когда-нибудь случиться.

Ведь совсем недавно он думал о том, как человек здесь может столкнуться лицом к лицу с объединенными живыми существами планеты. А вдруг так оно и есть, только в миниатюре.

Очевидно, Цита отдала приказ: "Человек, лежащий там, должен быть убит. Идите и убейте".

Да, что-нибудь в таком роде, ибо Цита явно пользуется здесь авторитетом. Она - жизненная сила, даритель жизни, верховный судья, залог жизни на всей планете.

Конечно, Цита здесь не одна. Может быть, эта планета поделена на районы, сферы влияния, и ответственность за каждую возложена на одну из них. И в своем районе каждая Цита - верховный владыка.

"Монизм [философское учение, принимающее за основу всего существующего одно начало], - подумал он с горькой усмешкой. - Монизм в чистом виде".

Однако, сказал он себе, если присмотреться к ней объективно, система себя оправдывает.

Но ему трудно было проявлять объективность по отношению к чему бы то ни было.

Крикуны сужали круг, скребя задами по земле.

- Я намерен установить для вас границу, слышите, живодеры? - крикнул им Дункан. - Еще два фута, вон до того камня, и я вам всыплю!

Этих шестерых он снимет, но выстрелы послужат сигналом для общей атаки всех тварей, таящихся в кустах.

Если бы он был свободен, если б стоял на ногах, возможно, он бы и отбил атаку. Но он был пришпилен к земле, и шансов выжить не оставалось. Все будет кончено меньше чем через минуту после того, как он откроет огонь. А может, он протянет минуту.

Шестеро убийц двинулись вперед, и, он поднял ружье.

Но они замерли. Уши их приподнялись, будто они прислушивались к чему-то, и ухмылки пропали с их морд. Они неловко зашевелились и приняли виноватый вид, а потом растаяли в кустах словно тени - с такой быстротой, что он даже не успел этого увидеть.

Дункан сидел молча, прислушиваясь, но не слышал ни звука.

"Отсрочка, - подумал он. - Но насколько? Что-то спугнуло крикунов, но через некоторое время они вернутся. Надо убираться отсюда и как можно скорее".

Если бы найти рычаг подлиннее, он бы сдвинул ствол. Из ствола торчал длинный сук толщиной около четырех дюймов у основания.

Дункан вытащил из-за пояса нож и взглянул на лезвие. Оно было слишком тонким и коротким, чтобы перерезать четырехдюймовый сук, но кроме ножа ни чего не оставалось. Если человек дошел до точки, если от этого зависит его жизнь, он способен совершить невозможное.

Он потянулся вдоль ствола к основанию сука и изогнулся. Придавленная нога взорвалась болью протеста. Он сжал зубы и подтянулся еще чуть-чуть. Боль снова охватила ногу, но он все еще не доставал до цели нескольких дюймов.

Он предпринял еще одну попытку дотянуться до сука, но вынужден был сдаться. Он откинулся на землю и лежал, тяжело дыша.

Оставалось одно - попытаться вырезать углубление в стволе над самой ногой. Нет, это почти невозможно. Придется резать жесткую древесину у основания сучьев.

Но нужно было или пойти на это, или отпилить собственную ногу, что было еще невозможней, потому что потеряешь сознание прежде, чем успеешь себя искалечить. Бесполезно. Ему не сделать ни того ни другого. Больше ничего не оставалось.

И впервые он вынужден был признаться себе: ты останешься здесь и умрешь. Через день-другой Шотвелл отправится на поиски. Но Шотвелл никогда его не найдет. Да и в любом случае с наступлением ночи или того раньше вернутся крикуны.

Он сухо засмеялся над собой.

Цита выиграла поединок. Она использовала в игре человеческую слабость побеждать, а потом не менее успешно использовала человеческую слабость к поэтической справедливости.

А чего он должен был ждать? Нельзя же сравнить человеческую этику с этикой Циты. Разве инопланетянину мораль людей не может показаться подчас загадочной и нелогичной, неблагодарной и низменной?

Он подобрал ветку и принялся ковырять ею в стволе.

Треск в кустах заставил его обернуться, и он увидел Циту. За Цитой брел донован.

Он отбросил сетку и поднял ружье.

- Нет, - резко сказала Цита.

Донован тяжело приблизился к Дункану, и тот почувствовал, как по коже пробежали мурашки. Ничто не могло устоять перед донованом. Крикуны поджимали хвосты и разбегались, заслышав за две мили его топот.

Донован был назван так по имени первого убитого им человека. Тот человек был лишь первым из многих. Список жертв донованов был длинен, и в этом, думал Дункан, нет ничего удивительного. Он никогда еще не видел донована так близко, и смотреть на него было страшно. Он был похож и на слона, и на тигра, и на медведя, а шкура у него была как у медведя. Донован был самой совершенной и злобной боевой машиной, какую была только способна создать природа.

Он опустил ружье. Стрелять все равно бесполезно - в два прыжка чудовище настигнет его.

Донован чуть не наступил на Дункана, и тот отпрянул в сторону. Затем громадная голова наклонилась и так толкнула упавшее дерево, что оно откатилось ярда на два. А донован продолжал идти как ни в чем не бывало. Его могучее туловище врезалось в кустарник и исчезло из виду.

- Теперь мы квиты, - сказала Цита. - Мне пришлось сходить за помощью.

Дункан кивнул. Он подтянул к себе ногу, которая ниже колена потеряла чувствительность, и, используя ружье в качестве костыля, встал. Он постарался наступить на поврежденную ногу, и все его тело пронзила боль.

Он удержался, опершись о ружье, и повернулся лицом к Ците.

- Спасибо, дружище, - сказал он. - Я не думал, что ты это сделаешь.

- Теперь ты больше не будешь за мной охотиться?

Дункан покачал головой:

- Я не в форме. Я пойду домой.

- Это все было из-за вуа? Ты охотился на меня из-за вуа?

- Вуа меня кормит, - сказал Дункан. - Я не могу позволить тебе ее есть.

Цита молчала, и Дункан наблюдал за ней. Затем он, опираясь на ружье, заковылял к дому.

Цита поспешила его догнать.

- Давай договоримся, господин, я не буду есть вуа, а ты не будешь за мной охотиться. Это справедливо?

- Меня это устраивает, - сказал Дункан. - На этом и порешим.

Он протянул руку, и Цита подняла лапу. Они пожали друг другу руки, не очень ловко, но зато торжественно.

- А теперь, - сказала Цита, - я провожу тебя до дома. А то крикуны расправятся с тобой прежде, чем ты выйдешь из леса.

6

Они остановились на бугре. Перед ними лежала ферма, и грядки вуа тянулись прямыми зелеными рядами по красной земле.

- Отсюда ты сам доберешься, - сказала Цита, - а то я совсем истощилась. Так трудно быть умной. Я хочу вернуться к незнанию и спокойствию.

- Приятно было с тобой встретиться, - вежливо сказал Дункан. - И спасибо, что ты меня не оставила.

Он побрел вниз по склону, опираясь на ружье-костыль. Вдруг он нахмурился и обернулся.

- Послушай, - сказал он, - ты ведь опять превратишься в животное и обо всем забудешь. В один прекрасный день ты наткнешься на прекрасные свежие нежные побеги вуа и...

- Проще простого, - сказала Цита. - Если ты увидишь, что я ем вуа,

начни на меня охотиться. Как только ты начнешь меня преследовать, я сразу поумнею, и все будет в порядке.

- Точно, - согласился Дункан. - Все должно быть в порядке.

Он, ковыляя, стал спускаться с холма, а Цита смотрела ему вслед.

"Замечательное существо, - думала она. - Следующий раз, когда я буду делать маленьких, я обязательно сотворю дюжину таких, как он."

Она повернулась и направилась в гущу кустарника.

Она чувствовала, как разум ускользает от нее, чувствовала, как возвращается старое привычное беззаботное спокойствие. Но это ощущение было сметено с предвкушением радости при мысли о том, какой замечательный сюрприз она приготовила для своего нового друга.

"Разве он не будет счастлив, когда я принесу их к его порогу", - думала Цита.

Пусть счастье не покидает его!

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

  • 3 месяца спустя...

Что-то мне этот рассказ Пола Андерсена очень напоминает из дня сегодняшнего... из российской действительности.

===============

Пол Уильям Андерсон

Последнее чудовище

Выражение «бремя белого человека» всегда несло в себе социальный заряд. Но когда имеешь дело с повзрослевшим, пусть даже и не помудревшим человечеством, покорившим звезды, возникает новое понятие: «бремя землянина». Оно тоже несет в себе заряд особого рода, и в неизмеримо большем масштабе. Колонизация и эксплуатация могут практически полностью выйти из-под контроля, и тогда их результаты замечательными не назовешь.

Его разбудило солнце. Он беспокойно пошевелился, ощутив длинные косые лучи света. Приглушенный птичий гомон вокруг превратился в гвалт, а легкий ветерок настойчиво дул, пока листья не ответили ему раздраженным шелестом: «Просыпайся, Руго, просыпайся! На холмах уже новый день! Сколько можно спать? Просыпайся!»

Свет пробрался под веки, взбаламутив темноту снов. Он что-то пробормотал и поплотнее свернулся в клубок, вновь одеваясь в сон, как в плащ, погружаясь в темноту и небытие. Лицо матери опять возникло перед ним. Всю долгую ночь она смеялась и звала, звала… Руго пытался бежать за ней, но солнце его не пускало…

«Мама! — простонал он. — Мама, пожалуйста, вернись! Мама…»

Когда-то, очень давно, она ушла и оставила его. Руго был тогда маленьким, а пещера — большой, мрачной и холодной; что-то шевелилось в ее сумраке и наблюдало за ним, пугая. Она сказала, что пойдет искать пищу, поцеловала его и ушла вниз по крутой, залитой лунным светом долине. Должно быть, она встретилась там с Чужаками, потому что назад уже не пришла. А он долго плакал и звал ее.

Это было так давно, что он не мог сосчитать годы. Но теперь, когда он старел, мать, должно быть, вспоминала о нем и жалела, что ушла. Иначе почему так часто в последнее время она возвращалась к нему ночами?

Роса холодила кожу. Он почувствовал окоченение — боль в мышцах, костях, теряющих чувствительность нервах, и заставил себя пошевелиться. Если бы он двинулся всем телом, вытянулся, не дав глотке захрипеть от боли, он бы справился с росой, холодом, землей, мог бы открыть глаза и взглянуть на новый день.

День обещал быть жарким. Зрение у Руго уже ослабло: солнце казалось лишь расплывшимся огненным пятном над призрачным горизонтом, которому струившийся в долинах туман придавал красноватый оттенок. Но он знал, что к полудню станет жарко.

Руго медленно поднялся, встав на все четыре ноги, и выпрямился, опершись на низкий сук. Внутри ныло от голода.

Подгоняемый этим чувством Руго обыскал чащу, заросли кустарника выше по склону. Там были кусты и деревья, жесткая летняя растительность, днем больше похожая на металл. Там порхали птицы, воспевающие солнце, но нигде не было ничего съедобного.

«Мама, ты обещала принести что-нибудь поесть…»

Он потряс своей большой, покрытой чешуей головой, стряхивая туман снов. Сегодня ему придется спуститься в долину. Он съел последние ягоды на склоне холма. Много дней Руго ждал здесь, и слабость из брюха заползала в кости. Теперь ему надо спуститься к Чужакам.

Он медленно вышел из зарослей и направился вниз по склону. Трава шуршала под ногами, земля вздрагивала от его тяжести. Холм косо поднимался к небу и уходил вниз к туманным долинам, чтобы остаться наедине с утром.

Здесь росла только трава да небольшие цветы. Раньше эти холмы были покрыты высоким лесом; он припоминал прохладные тенистые чащобы, рев ветра в вершинах деревьев, землю, усеянную солнечными пятнышками, опьяняющую сладость запаха смолы летом и сияние света, преломленного в миллионах кристаллов — зимой. Но Чужаки вырубили леса, и теперь тут остались лишь гниющие пни, да его смутные воспоминания. Его одного… потому что люди, вырубившие лес, умерли, а их сыновья ничего не знали. Интересно, когда он умрет, кому будет дело до всего этого? Будет ли это кого-нибудь беспокоить?

Руго вышел к стремительно несущемуся вниз по склону ручью, который брал начало там, выше — от родника, и впадал в Громовую Реку. Вода была холодной и чистой, и он жадно пил, вливая ее в себя обеими руками, и вилял хвостом, ощущая ее свежесть. Он знал что источник уже иссякает, лишившись лесной тени. Но особого значения это не имело: ведь он сам умрет раньше, чем пересохнет ручей.

Он перешел ручей вброд. Покалеченную ступню защипало и свело от холодной воды. За ручьем Руго нашел старую тропу, по которой раньше спускали лес, и направился по ней. Он шел медленно, с неохотой, и пытался придумать план.

Чужаки временами кормили его — из сострадания или в уплату за работу. Однажды Руго почти год работал на одного человека, а тот в награду выделил ему место для сна и кормил вволю. Работать на этого Чужака него было одним удовольствием; в нем не было суетливости, свойственной людскому племени; голос землянина звучал тихо, а глаза смотрели по-доброму. Но потом этот человек привел женщину, а та боялась Руго. И ему пришлось уйти.

И еще пару раз люди с самой Земли приходили поговорить с Руго. Они задавали ему кучу вопросов о его народе. Спрашивали об обычаях, как называлось то или иное, помнит ли он какие-нибудь танцы или музыку? Но Руго немногое мог рассказать, потому что земляне начали преследовать его народ еще до того, как он родился. Он видел, как летающая штука пронзила огнем его отца, а мать ушла на поиски пищи и не вернулась.

Получалось, что люди с Земли знали гораздо больше, чем он сам: о городах, книгах и богах его народа… И если бы он захотел что-то узнать у Чужаков, они могли бы рассказать ему и это, и еще многое другое. Люди давали ему денег, и некоторое время он питался довольно неплохо.

Я теперь стар, подумал Руго. Я никогда не был сильным по сравнению с их мощью. Любой из нас мог гнать перед собой пятьдесят человек. Но один человек, сидящий за рулем огненно-металлической штуки, мог косить нас тысячами. А их женщины, дети и животные боятся меня. Странно… Найти работу совсем непросто. И мне, возможно, придется выклянчивать хлеб; меня станут гнать прочь… а ведь зерно, которым меня будут кормить, выросло на этой земле, в нем сила моего отца и плоть моей матери. Но без еды все-таки не обойтись.

Когда Руго спустился в долину, туман уже поднимался, зависая рваными клочьями в воздухе, и он почувствовал, как начинает припекать солнце. Он свернул к человеческим поселениям, и пошел по пустынной дороге на север. Стояла тишина. И особенно громко в ней звучали шаги — твердость покрытия он ощущал ступнями. Руго оглядывался вокруг, стараясь не обращать внимания на боль в ногах.

Люди вырубили деревья, распахали почву и посеяли злаки Земли. Медное летнее солнце, и пронизывающие зимние ветры уничтожили лесистые лощины, которые помнил Руго. Деревья же, оставшиеся в аккуратных садах, приносили чужеземные плоды.

Могло показаться, что Чужаки боялись темноты и так страшились тени, сумерек, шуршащих зарослей, куда не проникал взгляд, что им пришлось все это уничтожить. Один удар огня и грома, и затем — блестящая, непоколебимая сталь их мира, возвышающаяся над пыльными равнинами.

Только страх мог сделать эти существа такими злобными. Именно страх заставил сородичей Руго — громадных, черных, покрытых чешуей — ринуться с гор, чтобы крушить дома, жечь поля, ломать машины. Именно страх принес ответ Чужаков, нагромоздивший зловонные трупы в развалинах городов, которые Руго никогда не видел. Только Чужаки были более могущественными, и их страхи одержали верх…

Он внезапно услышал, что сзади с ревом приближается машина, вихрем увлекая за собой свистящий воздух, и вспомнил, что ходить по середине дороги запрещено. Он торопливо рванулся в сторону, но не туда — это была как раз та сторона, по которой ехал грузовик. И тот, взвизгнув возле Руго на дымящихся шинах, остановился у его плеча.

Чужак выбрался, почти приплясывая от ярости. Он изрыгал проклятья так быстро, что Руго не мог их разобрать. Он уловил лишь несколько слов: «Проклятое чудовище… Я мог убиться! Стрелять нужно… Под суд!»

Руго стоял, уставясь на человека. Он был вдвое выше тощей розовой фигуры, которая бранилась и дергалась перед ним, и раза в четыре тяжелее. И хотя он был стар, один взмах его руки разнес бы человеку череп и разбросал бы мозги по горячему твердому бетону. Но за этим существом стояла вся мощь Чужаков: и огонь, и разрушение, и летящая сталь. А он был последним из своего народа. Лишь иногда ночью приходила мать, чтобы повидаться с ним. Поэтому Руго стоял смирно, надеясь, что человеку надоест ругаться, и он уедет.

Но вот по его голени током пробежала боль от сильного удара ботинком. Руго взвыл и поднял руку — так же, как он это делал будучи ребенком, когда вокруг падали бомбы и сыпался металл.

Человек отпрянул.

— Не смей! — сказал он торопливо. — Не вздумай! Если ты меня тронешь, тебя прикончат!

— Уйди! — ответил Руго, напрягая язык и гортань, чтобы выговорить чужие слова, которые он знал лучше, чем полузабытый язык своего народа. — Пожалуйста, уйди!

— Ты жив до тех пор, пока хорошо ведешь себя. Знай свое место! Понял? Мерзкий черт! Не зарывайся!

Человек забрался в грузовик, мотор взревел, и колеса швырнули в Руго гравием.

Он стоял, бессильно свесив руки по бокам, и провожал взглядом машину, пока та не исчезла из вида. Тогда он вновь пустился в путь, стараясь держаться на нужной стороне дороги.

Вскоре за гребнем показалась ферма — чистенький белый дом, аккуратно стоящий среди деревьев, немного в стороне от шоссе. За домом стояли большие надворные постройки, а еще дальше раскинулись огромные желтые поля. Солнце поднялось уже высоко; туман и роса постепенно исчезли, ветер уснул.

От твердой дороги в ступнях у Руго пульсировала кровь.

Он стоял у ворот, не решаясь зайти во двор богатого дома. Он не питал надежды, ведь у людей были машины, и его труд здесь не имел смысла. Однажды давно Руго проходил уже здесь, но хозяин просто прогнал его. Оставалось только надеяться на то, что, может быть, сегодня они дадут ему кусок хлеба и кувшин воды, чтобы побыстрее отделаться от него, или же — из сострадания, чтобы не дать умереть?! Руго знал, что для людей он — что-то вроде одной из местных достопримечательностей. Приезжие часто взбирались на холм, чтобы взглянуть на него, бросить к его ногам несколько монет и сфотографировать, пока он подбирает их.

Руго разобрал имя «Илайес Вэйтли» на почтовом ящике дома, у которого остановился. И решил, что попытает счастья у этого человека.

Когда он шел по аллее, навстречу выскочил пес и принялся лаять; высокий пронзительный звук резал Руго слух. Пес прыгал вокруг и кусался с яростью, наполовину панической: ни одно из земных животных не выносило его вида и запаха, видно, они чувствовали, что Руго не из их мира, и их охватывал первобытный ужас. Он вновь вспомнил о боли — той, когда собачьи зубы впились в его ревматические ноги. Однажды он убил укусившую его собаку одним непроизвольным взмахом хвоста, а хозяин выпалил в него из дробовика. Большая часть заряда отскочила от чешуи, но несколько дробинок все же засели глубоко под кожей и кусали его в холодные дни.

Его бас громыхнул в тихом теплом воздухе, и лай стал еще неистовее.

— Пожалуйста, — сказал он псу, — пожалуйста, я не причиню вреда, не кусайся!

— О-о!

Женщина во дворе перед домом негромко вскрикнула, метнулась вверх по ступенькам и дверь перед Руго захлопнулась. Он вздохнул, неожиданно почувствовав усталость. Она боялась. Они все его боялись. Люди называли его народ троллями: это было что-то злое из их старых мифов. Руго вспомнил, как его дед, умерший бесприютной зимой, называл Чужаков торрогами; он говорил, что это бледные костлявые существа, питающиеся мертвецами. Руго криво улыбнулся, но улыбка получилась мрачноватой. Ничего не дадут, подумалось ему.

И он повернулся, чтобы уйти…

— Эй, ты! — вдруг услышал Руго.

Он обернулся и оказался лицом к лицу с высоким мужчиной, стоящим в дверях. В руках человек держал винтовку, его вытянутое лицо было напряжено. Из-за спины Чужака выглядывал рыжеволосый парнишка лет тринадцати; у детеныша были такие же узкие глаза, как и у отца.

— Какого черта ты сюда приперся? — проворчал человек. Голос его походил на скрежет железа.

— Извините, сэр, — сказал Руго, — я голоден. Я подумал, что у вас есть какая-нибудь работа для меня или, может, найдутся хотя бы объедки…

— Уже взялся за попрошайничество, а? — съязвил Вэйтли. — Ты что, не знаешь, что это запрещено? За это могут и в тюрьму засадить. И стоило бы, ей богу! Чтобы не нарушал общественный порядок.

— Я только искал работу, — сказал Руго.

— И поэтому ты пришел сюда и напугал мою жену? Ты же знаешь: здесь нет работы для дикаря. Ты умеешь водить трактор? Можешь починить генератор? Можешь, хотя бы, поесть, не расплескав все на землю? — Вэйтли сплюнул. — Ты самовольно живешь на чьей-то земле, и сам хорошо это знаешь. Если бы это была моя земля, ты получил бы такого пинка под зад, что вылетел бы вверх тормашками! Так что скажи спасибо, что жив! Как подумаю, что вы творили, гнусные кровожадные твари…

Сорок лет! Сорок лет мы были набиты в вонючие космические корабли, отрезанные от земли и от всего человечества, умирали, так и не увидев почвы под ногами, борясь за каждый фут всех этих световых лет, чтобы добраться до Тау Кита — и тут вы говорите, что земляне не имеют права остаться здесь. А потом вы пришли и спалили их дома, вырезали женщин и детей! Наконец-то планета очищена от вас, от дерьма. Удивляюсь, что никто не возьмет винтовку и не уберет последние отбросы.

Он приподнял свое оружие. «Объяснять бесполезно!» — подумал Руго. Возможно, на самом деле имело место какое-то непонимание, как считал его дед. Или же старые советники решили, что первые путешественники только спрашивали, могут ли здесь появиться такие же существа, как они, и те, давая разрешение, не ожидали поселенцев с Земли. А может, осознав, что чужаки принесут зло, они решили нарушить слово и биться за обладание своей планетой?

«Ну а теперь-то какой в этом смысл?» — думал Руго. Чужаки выиграли войну с помощью пушек, бомб и вируса чумы, косой прошедшего по аборигенам; за немногими, обладавшими иммунитетом, они охотились, как за зверями. И теперь, когда он остался один — последний из своего племени во всем мире, поздно что-либо объяснять.

— Взять его, Шеп! — закричал мальчишка. — Взять его! Хватай!

Пес с лаем подскочил ближе, подступая и отпрыгивая, пытаясь выжать ярость из своего страха.

— Заткнись, Сэм! — приказал Вэйтли сыну. Потом крикнул Руго: — Проваливай!

— Я ухожу, — сказал Руго.

Он пытался унять дрожь, рвущий нервы страх перед тем, что могла извергнуть винтовка. «Умереть не страшно», — подумал он вяло. Руго был бы даже рад пришедшей тьме, но жизнь в нем сидела так глубоко, что ему понадобились бы многие часы, чтобы умереть.

— Я пойду дальше, сэр, — сказал он.

— Нет, не пойдешь! — рявкнул Вэйтли. — Я не допущу, чтобы ты отправился в деревню и пугал ребятишек. Иди туда, откуда пришел!

— Но, сэр, пожалуйста…

— Проваливай!

Человек прицелился. Руго взглянул на ствол, повернулся и вышел за ворота. Вэйтли махнул ему, чтобы он поворачивал налево, назад к дороге.

Пес бросился вперед и вонзил свои зубы ему в лодыжку, туда, где отвалилась чешуя. Руго завопил от боли и побежал — медленно и тяжело, раскачиваясь на ходу. Мальчишка Сэм, смеясь, преследовал его.

— Противный старикашка тролль, уползай назад в свою вонючую нору!

Затем появились другие дети, прибежавшие с соседних ферм, и все слилось в бесконечную расплывчатую массу, состоящую из беготни, молодых, легких, стучащих сердец и истошных оглушительных воплей. Они преследовали его. Собаки лаяли, а брошенные камни со стуком отскакивали от его боков, оставляя небольшие порезы.

— Противный старикашка тролль, уползай назад в свою вонючую нору!

— Пожалуйста! — шептал он. — Пожалуйста.

Добравшись до старой тропы, он едва узнал ее. Жара и пыль слепили; дорога плясала перед глазами, мир вокруг раскачивался и кружился, а шум в ушах заглушал детские визги. Собаки скакали вокруг, уверенные в своей безнаказанности, словно зная о боли, слабости и одиночестве, стоном рвущихся из его горла, и кидались с воем, кусая его за хвост и распухшие ноги.

Вскоре Руго уже не мог идти дальше. Склон был слишком крут; воля, подгонявшая его, иссякла. Он сел, подтянул колени и хвост, закрыв голову руками; от навалившейся горячей, ревущей, кружащейся слепоты он почти не осознавал, что дети продолжают швырять в него камни, колотят его и орут.

Ночь, дождь, плач западного ветра, прохладная и влажная мягкость травы, дрожащее небольшое пламя; печальные глаза отца, дорогое утраченное лицо матери… Приди ко мне, мама — из ночи, ветра и дождя, из леса, который они вырубили, из глубины лет и смутных воспоминаний, из царства теней и снов. Приди, возьми меня на руки и отнеси домой…

Через некоторое время им надоело, и они ушли: кто вернулся обратно, а кто побрел выше — в холмы за ягодами. Руго сидел, не шевелясь, ощущая, как по капле возвращаются силы и осознание боли.

Внутри горело и пульсировало: зазубренные стрелы проносились по нервам, в горле пересохло, и глубоко в брюхе, как дикий зверь, засел голод. А над головой в горячей дымке плыло солнце, заливая все вокруг жаром и наполняя воздух раскаленным сухим сиянием.

Глаза он открыл нескоро. Веки казались шершавыми, запорошенными песком; пейзаж вокруг колыхался, словно мозг его дрожал от жары. Руго заметил человека, наблюдавшего за ним.

Он отпрянул, закрыл лицо рукой. Но человек стоял, не двигаясь, попыхивая старой поцарапанной трубкой. На нем была поношенная одежда, на плечах — котомка.

— Круто с тобой обошлись, не так ли, старина? — спросил он. Голос его был ласковым. — Вот, держи! — долговязая фигура склонилась над сжавшимся Руго. — Тебе надо попить!

Руго поднес флягу к губам и выпил жадно, все до дна. Человек оглядел его.

— Ты не так уж изувечен, — заметил он, — только порезы и царапины. Вы, тролли, всегда были крепкими ребятами. Все же дам тебе немного аневрина.

Он выудил из кармана тюбик с желтой мазью и намазал ею раны. Боль ослабла, перешла в теплый зуд, и Руго вздохнул с облегчением.

— Вы очень добры, сэр, — сказал он неуверенно.

— Да, нет! Я и так хотел с тобой встретиться. Как теперь себя чувствуешь? Лучше?

Руго кивнул, медленно, пытаясь унять оставшуюся дрожь.

— Я в порядке, сэр, — сказал он.

— Не называй меня «сэр»! Многие умерли бы со смеху, услышав это. Однако, что с тобой приключилось?

— Я… я хотел еды, сэр простите. Я х-хотел еды. Но они — он — велел мне убираться. Потом появились собаки и дети…

— Детишки иногда бывают весьма жестокими маленькими чудовищами, это точно! Ты можешь идти, старина? Я хотел бы поискать какую-нибудь тень.

Руго поднялся на ноги. Это оказалось легче, чем он ожидал.

— Пожалуйста, не будете ли так добры, я знаю местечко, где есть деревья…

Человек тихо но образно выругался.

— Так вот, что они натворили! Мало того, что они уничтожили целый народ, так нужно было еще и последнего оставшегося лишить мужества и воли! Послушай, ты! Я — Мануэль Джонс, и я ставлю условие: или же ты говоришь со мной, как один свободный бродяга с другим, или же не говоришь вовсе. Теперь пойдем, поищем твои деревья!

Они пошли вверх по тропе молча (если не считать того, что человек насвистывал под нос непристойную песенку), пересекли ручей и вошли в заросли. И когда Руго улегся в тени, испещренной пятнами света, ему показалось, что он заново родился. Руго вздохнул, дал телу расслабиться, приник к земле, черпая ее древнюю силу.

Человек разжег костер, открыл несколько банок из своей котомки и вывалил их содержимое в котелок. Руго голодным взглядом следил за ним, стыдясь и злясь на себя за урчание в желудке. Мануэль Джонс присел на корточки под деревом, сдвинул шляпу на затылок и заново зажег трубку.

Голубые глаза на обветренном лице смотрели на Руго спокойно, без ненависти и страха.

— Я ждал встречи с тобой, — сказал Мануэль. — Я хотел увидеться с последним из племени, которое смогло построить Храм Отейи.

— Что это такое? — спросил Руго.

— Ты не знаешь?

— Нет, сэр, то есть, извините, мистер Джонс…

— Мануэль. А может, ты забыл?

— Нет, я родился, когда Чужаки охотились за последними из нас… Мануэль. Мы всегда спасались бегством. Мне было очень мало лет, когда убили мою мать. Я встретил последнего ганнура — так звался наш род — когда мне было около двадцати. С тех пор прошло уже почти двести лет. И теперь я — последний.

— Боже! — прошептал Мануэль. — Боже, ну что мы за племя — вырвавшиеся на свободу черти!

— Вы были сильнее, — сказал Руго. — В любом случае, это дело далекого прошлого. Те, кто это сделал, мертвы. Некоторые люди хорошо относились ко мне. Один из них спас мне жизнь: убедил других оставить меня в живых. И некоторые из них были ко мне добры.

— Я бы сказал, странная доброта, — пожал плечами Мануэль. — Но, как ты сказал, Руго, это дело прошлое.

Он глубоко затянулся трубкой:

— И все же у вас была великая цивилизация. Не технократичная, как наша, не гуманоидная и не доступная во многом человеческому пониманию, но в ней было свое величие. О, мы свершили кровавое преступление, уничтожив вас, и нам когда-нибудь придется ответить за это.

— Я стар, — сказал Руго. — Я слишком стар для ненависти.

— Но недостаточно стар для одиночества, а? — криво усмехнулся Мануэль. Он замолчал, выпуская в сияющий воздух голубые кольца дыма.

Затем он продолжал задумчиво:

— Конечно, людей можно понять. Они были бедны, обездолены на нашей страдающей от истощения планете; сорок лет несли они сквозь пространство свои надежды, отдавая жизнь кораблям, чтобы дети их смогли долететь — и тут ваш совет запретил им это. Они просто не могли вернуться, а человек никогда не был особенно разборчив в средствах, когда его вела нужда. Люди чувствовали себя одинокими и напуганными, а ваш громадный, ужасный облик только усугубил дело. Поэтому они и дрались. Но им не следовало этого делать так тщательно, ибо все превращалось в чистейшей воды жестокость.

— Не имеет значения, — сказал Руго. — Это было давно.

Потом они сидели молча, укрытые тенью от белого пламени солнца, пока не поспела еда.

— А-а! — Мануэль с нежностью потянулся за своими кухонными принадлежностями. — Это не так уж здорово: фасоль с какой-то дрянью, да и лишней тарелки нет. Бери прямо из котелка, не возражаешь?

— Я-я… Мне не нужно, — пробормотал Руго, вдруг снова застыдившись.

— Черта-с-два не нужно! Ешь, старина, хватит на всех!

Запах пищи наполнил ноздри Руго; он почувствовал, как закричал желудок. А Чужак, похоже, не шутил. Руго медленно погрузил руки в посудину, вытащил их уже с пищей и принялся есть в нескладной манере, свойственной его народу.

Потом они вновь улеглись, растянувшись, отдуваясь, овеваемые легким ветерком.

Учитывая размеры Руго, еды было маловато.

Но опустошив котелок, он чувствовал себя более сытым, чем когда-либо на своей памяти.

— Боюсь, мы съели все твои припасы, — сказал он неуклюже.

— Наплевать, — зевнул Мануэль. — Меня все равно уже тошнит от фасоли. Вечером думаю стащить цыпленка.

— Ты не из этих мест, — сказал Руго. Что-то оттаивало в нем. Сейчас рядом с ним был некто, кому, похоже, не нужно было ничего, кроме дружбы. Можно вот так, просто, лежать рядом с ним в тени и смотреть, как одинокий обрывок облака плывет по горячему небу, и расслабить каждый нерв, каждый мускул. Чувствовать полноту в желудке, развалиться на траве, перебрасываться пустыми словами — и это все, больше ничего не нужно…

— Ты необычный бродяга, — добавил он задумчиво.

— Может быть, — сказал Мануэль. — Я преподавал в школе, очень давно, в Китпорте. Вляпался в одну историю и пришлось тронуться в путь. И так мне это понравилось, что с тех пор я так нигде и не осел. Бродяжничаю, охочусь, иду в любое место, которое мне кажется интересным — мир велик: того, что в нем есть, хватит на всю жизнь. Я хочу узнать эту планету, Нью-Терру, Руго. Я не собираюсь писать книгу, или какую-нибудь другую чушь. Я просто хочу ее узнать.

Он приподнялся на локте.

— Поэтому я и пришел повидаться с тобой, — сказал он. — ты часть древнего мира, последняя его часть, не считая пустых развалин и нескольких рваных страниц в музеях. Но я убежден, что твой народ всегда будет незримо присутствовать в нас. Потому что сколько бы человек здесь не жил, что-то ваше проникает в него.

На его лице появилось загадочное выражение. Он был теперь не пропыленным бродягой, а кем-то иным, кого Руго узнать не мог.

— До нашего прихода планета была вашей, — продолжал он, — и она формировала вас, а вы — ее. А теперь ваша земля каким-то образом изменяет нас — медленно и незаметно. Когда человек живет на Нью-Терре один, под открытым небом, среди больших холмов, когда в кронах деревьев слышны звуки ночи, мне кажется, он всегда что-то чувствует. Словно чья-то тень у костра, чьи-то голоса в шуме ветра и рек, что-то в почве, и это проникает в хлеб, который он ест, и в воду, которую он пьет… И это — твой исчезнувший народ.

— Может и так, — сказал Руго неуверенно. — Но теперь нас больше нет. От нас ничего не осталось.

— Когда-нибудь, — заметил Мануэль, — последний из людей будет так же одинок, как ты. Мы тоже не вечны. Рано или поздно время наша собственная глупость, наконец, угасание Вселенной настигнут нас. Надеюсь, что последний человек будет держаться так же смело, как ты.

— Я не был смелым, — сказал Руго. — Я часто боялся. Иногда они причиняли мне боль, и я убегал.

— Смело — по большому счету, — сказал Мануэль.

Они поговорили еще немного, затем человек поднялся.

— Мне надо идти, Руго. Раз уж я остаюсь тут на некоторое время, мне надо спуститься в деревню и найти какую-нибудь работу. Можно мне завтра снова придти к тебе?

Руго встал рядом с ним с достоинством хозяина.

— Я почту за честь, — сказал он серьезно.

Он стоял, глядя вслед человеку, пока тот не скрылся из виду за поворотом тропы. Потом он тихо вздохнул, подумав о том, что Мануэль был добр. Да, он был первым за сотни лет, кто не испытывал к нему ненависти или страха, кто был вежлив, не оправдывался, а просто перебрасывался словами, как одно свободное существо с другим.

«Как он сказал? — пытался вспомнить Руго. — Один бродяга с другим». Да, Мануэль был хороший бродяга. Завтра он принесет еду — Руго знал это. И будет сказано больше; дружба станет непринужденней, а глаза — еще более искренними. Его мучило то, что он ничего не мог предложить со своей стороны.

«Но постой, это возможно!» — его вдруг осенило.

На дальних холмах раньше было много ягод, и кое-что еще должно остаться даже сейчас, в конце сезона. Птицы, звери и люди не могли все собрать; а уж искать Руго умел. Конечно, он мог бы принести очень много ягод, которые украсили бы стол…

Путь к заветному месту был долгим, и от этой мысли вначале все в нем запротестовало. С ворчанием, медленно, Руго тронулся в путь. Солнце катилось к горизонту, но до темноты оставалось еще несколько часов.

Он перевалил через гребень холма и начал спускаться по другому склону. Было жарко и тихо, воздух вокруг дрожал, вяло свисали листья на одиноких деревьях. Высохшая за лето трава резко шуршала под ногами, камни с негромким стуком, подпрыгивая, катились вниз по длинному склону. Вдали гряда холмов уходила в голубую дымку. Здесь, наверху было уныло, но Руго к этому привык, и ему здесь даже нравилось.

Ягоды… Да, они целыми гроздями росли у Громового водопада, где всегда было прохладно и сыро. Если уж быть точным, другие любители ягод знали это не хуже него, но они не могли побывать во всех укромных уголках: крутых откосах, сырых расщелинах и густых зарослей кустарника. Руго же был здесь хозяином и мог принести достаточно ягод, чтобы наесться вволю.

Он наискось спустился по склону и поднялся на следующий. Здесь деревьев было больше. И, радуясь тени, Руго пошел чуть быстрее. Возможно, ему лучше было бы совсем покинуть эту округу и жить в каких-нибудь менее населенных местах. Кто знает, может быть именно там ему удалось бы встретить больше таких людей, как Мануэль. Все-таки люди были ему нужны: Руго чувствовал себя уже слишком старым, чтобы обходиться без них, и подумал, что там, на окраине, ему будет легче с ними поладить.

Что ни говори, они — эти Чужаки — были не так уж плохи. Да, они воевали со всей яростью, на какую только способны, с ненужной жестокостью уничтожали то, что им угрожало; они все еще воевали и друг с другом, обманывая и притесняя соседей; они были глупы и безжалостны: вырубали леса, разрывали землю и осушали реки. Но среди них находились и другие.

Руго часто задавал себе вопрос: мог бы его собственный народ похвастать большим количеством таких людей, как Мануэль?

Наконец он вышел на склон самого большого холма в округе и начал взбираться к Громовому водопаду. Пока Руго боролся со своим стареющим телом, поднимаясь по скалистому откосу, он вслушивался в отдаленный рев низвергающегося потока, наполовину заглушаемого биением его собственного сердца. В пляске солнечного света Руго остановился, чтобы перевести дух и утешить себя тем, что тень, туман и прохлада бегущей воды уже недалеко. А когда он соберется отправиться в обратный путь, придет ночь и проводит его до дому.

Шумящий водопад заглушал голоса детей, но Руго и не высматривал их, зная, что им запрещено приходить в это опасное место без взрослых. Когда он взобрался на вершину каменистого гребня и, остановившись, взглянул в узкое ущелье, он увидел детей прямо внизу. И сердце его болезненно вздрогнуло.

Вся компания во главе с рыжеволосым Сэмом Вэйтли ползала в поисках ягод вверх и вниз по крутым скалам и усыпанному галькой берегу. Руго стоял на краю обрыва, вглядываясь в них сквозь мелкую холодную водяную пыль и пытаясь заставить свое трепетавшее тело повернуться и бежать — прежде, чем они его заметят.

Но было уже поздно: они увидели его темную фигуру и гурьбой начали подбираться ближе, карабкаясь по откосу с издевательским смехом.

— Глянь-ка! — услышал он голос Сэма, заглушаемый ревом и грохотом водопада. — Кого мы видим? Старикашка Черныш!

Камень со стуком ударился в грудь. Руго уже было повернулся, чтобы уйти, смутно осознавая при этом, что ему от них не убежать. Но вспомнил, что пришел за ягодами для Мануэля Джонса, который назвал его смелым; и новая мысль пришла ему в голову.

Он выкрикнул басом, задрожавшим среди скал:

— Не сметь!

— Эй, послушайте, что он говорит, ха-ха-ха!

— Оставьте меня в покое, — закричал Руго, — или я скажу вашим родителям, что вы здесь.

Они остановились почти вплотную; мгновение было слышно только тявканье собак. Потом Сэм ухмыльнулся.

— А кто тебя будет слушать, старый тролль?

— Я думаю, мне поверят, — сказал Руго. — Но если ты в этом сомневаешься — попробуй, тогда узнаешь!

Мгновение они колебались, глядя в неуверенности друг на друга. Наконец Сэм сказал:

— Хорошо, старый сплетник, о'кей! Но ты позволишь нам остаться, понял?

— Ладно, — сказал Руго, и затаенное дыхание вырвалось у него вздохом облегчения. Он почувствовал, как болезненно затрепетало сердце, а по ногам растеклась водянистая слабость.

Между тем дети возобновили сбор ягод, только уже без прежнего веселья. Руго же, с трудом спустившись с обрыва, направился в противоположную сторону. Собаки его не преследовали, и скоро он совсем исчез из виду.

Высокие и крутые стены ущелья поднимались по обеим сторонам водопада. Быстрая зеленая река неслась в белом кипении — холодная и шумная — и обрушивалась вниз в покрывале радужного тумана. Шум наполнял воздух, звенел меж утесов и гудел в выдолбленных водой пещерах. Вибрация падающего потока неустанно сотрясала землю. Здесь было прохладно и сыро, а вдоль ущелья постоянно дул ветер. Водопад не был высок — всего футов двадцать, но река грохотала, низвергаясь, с ожесточенным неистовством. Ниже водопада она была глубокой, быстрой, изобиловала водоворотами и мелями.

Между камнями — тут и там — росли небольшие кусты и несколько чахлых деревьев. Руго отыскал немного больших листьев цуги, свернул из них кулек приличных размеров, как учила мать, и начал собирать.

Ягоды росли на невысоких круглолистных кустах, что кучками ютились под скалами и более высокими растениями — везде, где только можно укрыться, так что умение отыскивать их было своего рода искусством. Но за плечами Руго был багаж многолетней практики.

Эта работа действовала на него умиротворяюще. Он чувствовал, как сердце и дыхание приходят в норму; удовлетворение и покой незаметно овладели им. Вот так же он часто ходил за ягодами с матерью; то время было для него более отчетливым, чем все последующие, стершиеся в памяти годы. И сейчас мать будто шла рядом с ним, показывала ему, где искать, и улыбалась, когда он переворачивал куст и находил голубые шарики. Он собирал их для друга, и это было замечательно.

Через некоторое время Руго заметил, что двое детей, маленькие мальчик и девочка, отбились от основной группы и молча крадутся за ним на почтительном расстоянии. Он повернулся и пристально посмотрел на них, пытаясь понять, собираются ли они все-таки напасть на него, и те стыдливо отвели глаза.

— Как много вы набрали мистер Тролль, — наконец промолвил мальчик застенчиво.

— Они тут растут, — проворчал Руго, конфузясь.

— Очень жаль, что они так скверно обошлись с вами, — сказала девочка.

— Меня и Томми там не было, а то бы мы им не позволили.

Руго не помнил, были они в компании утром или нет. Это не имело значения. Он подумал, что дети проявляли дружелюбие только в надежде на то, что он покажет им ягодные места.

Бывало, он нравился некоторым детенышам Чужаков — в меру взрослым, чтобы не вопить в исступлении от страха, и в меру маленьким, не отягощенным предубеждениями. Руго отвечал им взаимностью. Эти двое, какова бы не была причина, тоже говорили по-доброму.

— Мой папа на днях сказал, что у него, нашлась бы для тебя какая-нибудь работа, — сказал мальчик. — Он хорошо заплатит.

— А кто твой отец? — спросил Руго неуверенно.

— Мистер Джим Стакмен.

Да, мистер Джим Стакмен всегда был добр к нему, правда в несколько натянутой и неуклюжей манере, свойственной всем людям. Они чувствовали себя виноватыми за то, что сделали их деды, как будто это чувство что-то могло изменить.

Но все же… Большинство людей были весьма порядочными. Их главная вина заключалась лишь в том, что они стояли в стороне, когда другие их сородичи творили зло. Стояли в стороне, молчали и смущались.

— Мистер Вэйтли не пропустит меня, — огорчился Руго.

— А, этот! — заметил мальчик с явным презрением. — Мой отец позаботится об этом старом ворчуне Вэйтли.

— Я и Сэма Вэйтли не люблю, — сказала девочка. — Он такой же скверный, как его папаша.

— Тогда почему вы его слушаете? — спросил Руго.

Мальчик выглядел смущенным.

— Сэм самый большой из нас, — пробормотал он.

«Да, обычное дело для людей, — подумал Руго. — Действительно не их вина, что таких, как Мануэль Джонс, среди них единицы. И они сами страдают от этого больше, чем кто-либо».

— Вот отличный ягодный куст, — показал Руго. — Можете обобрать его, если хотите.

Он присел на мшистую кочку и стал смотреть, как они едят, размышляя, что, возможно, сегодня все в его жизни изменилось. Может, ему даже не нужно будет уходить отсюда.

Девочка подошла и села рядом с ним.

— Расскажите какую-нибудь историю, мистер Тролль, — попросила она.

— Гм-м!..

Она вывела его из задумчивости.

— Мой папа говорит, что такой старина, как ты, должен знать очень много всего.

«Ну конечно», — подумал Руго. Знал он немало, но все это были не те истории, что можно рассказывать детям. Они не знали голода, одиночества и дрожи зимних холодов, слабости, боли и ощущения рухнувшей надежды. И Руго не хотелось, чтобы они когда-либо это узнали.

Но, впрочем, он мог припомнить и еще кое-что. Его отец рассказывал ему о том, что было раньше и…

«Твой народ будет всегда незримо присутствовать в нас. Сколько бы человек здесь не жил, что-то ваше проникает в него…

Чья-то тень у костра, чьи-то голоса в шуме ветра и рек, что-то в почве, проникающее в хлеб, который человек ест, и в

воду, которую он пьет… И это — твой исчезнувший народ.»

— Ну что же, — сказал он неторопливо. — Думаю, так оно и есть.

Мальчик подошел и сел рядом с девочкой, и они смотрели на него большими глазами. Он откинулся назад и погрузился в прошлое.

— Давным-давно, — начал он, — задолго до того, как люди пришли на Нью-Терру, здесь жили тролли, такие же, как я. Мы строили дома и фермы; как и у вас, у нас были свои песни и легенды. И я вам кое-что об этом расскажу. И, может быть, однажды, когда вы вырастете, и у вас будут свои дети, вы расскажете это им.

— Конечно, — сказал мальчик.

— Ну вот, — начал Руго, — жил-был король троллей по имени Уторри. И жил он в Западных Долинах, неподалеку от моря в большом замке, башни которого были так высоки, что почти касались звезд, и ветер все время гулял среди башен и звонил в колокола. Даже во сне слышали тролли колокольный звон. Это был богатый замок: двери его всегда были открыты для путников. И каждую ночь там бывал пир, куда сходились знатные тролли; звучала музыка, герои рассказывали о своих странствиях…

— Эй, глядите!

Дети повернули головы, и Руго с беспокойством проследил за их взглядом. Солнце уже стояло низко, и его длинные косые лучи заливали огнем волосы Сэма Вэйтли. Он взобрался на самую высокую скалу над водопадом и балансировал, покачиваясь, на узком выступе. Негромкий внятный смех доносился сквозь шум воды.

— Ой, зря это он, — сказала маленькая девочка.

— Я король гор! — кричал Сэм.

— Дурачок, — проворчал Руго.

— Я король гор!

— Сэм, спускайся! — детский голос почти утонул в грохоте.

Он вновь засмеялся и, присев, стал шарить руками по шершавому камню, нащупывая обратный путь. Руго оцепенел, зная, как скользки эти скалы и как опасна река.

Мальчик начал спускаться и, потеряв опору, сорвался. Среди пенящейся зелени реки мелькнула его рыжая голова и вновь исчезла, затянутая рекой, будто погасший фонарь.

Руго с криком вскочил на ноги, вспомнив, что даже сейчас в нем была сила, равная силе многих людей, и то, что человек назвал его смелым. Где-то в глубине мелькнула мысль — подождать, остановиться, подумать… Но он кинулся к берегу, осознавая в отчаянии, что стоит ему только поддаться благоразумию, и он никогда этого не сделает.

Вода была холодной; она вонзила в него ледяные клыки, и Руго закричал от боли.

Голова Сэма Вэйтли, увлекаемая вниз по течению, на мгновение появилась у подножия водопада. Ноги Руго потеряли дно, и он рванулся, чувствуя, как течение подхватило его и потащило от берега. Руго плыл по течению, барахтаясь, задыхаясь и дико озираясь вокруг.

Но вот чуть выше по течению показался Сэм. Он пытался удержаться на воде, рефлекторно размахивая руками.

Худенькое детское тело ударилось о его плечо, и тут же река понесла их дальше. Руго схватил Сэма и отчаянно заработал ногами, хвостом и свободной рукой.

Поток нес их, кружа; Руго ничего не слышал, силы вытекали из него, как кровь из открытой раны.

Впереди была скала. Он смутно различал в жестком свете солнца широкий плоский камень, возвышающийся над пенящей водой. Стремясь к нему, он замолотил по воде, втягивая воздух в пустые легкие, и они оба ударились о камень с невероятной силой. Руго отчаянно цеплялся за гладкую поверхность, пытаясь найти опору. Одной рукой он поднял слабо шевелящееся тело Сэм Вэйтли, аккуратно забросил на камень, и река потащила его дальше.

«Мальчик не сильно наглотался, — подумал Руго, теряя сознание. — Он полежит там, пока летающая штука из деревни не заберет его. Только… почему я его спас? Почему я его спас? Он кидал в меня камнями, а я теперь никогда не смогу угостить Мануэля ягодами. Я никогда не окончу рассказ о короле Уторри и его героях…»

Он тонул в холодной, зеленой воде. «Придет ли за мной мама?» — подумал он.

Несколькими милями ниже река растекается широко и спокойно между отлогими берегами. Там растут деревья, и последние лучи солнца, пробиваясь сквозь листву, искрятся на поверхности воды. Но это ниже, в долине, где стоят дома человека…

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

  • 4 недели спустя...

Набрела на еще один классный (просто класнючий!) рассказ. На удивление автор - наш. Но не рассейский, а советский, и женщина - Ольга Ларионова. Написан рассказ в 1977 году и считается, как я поняла, одним из лучших в ее творчестве.

Рассказ большой, но... он стОит того, чтобы прочитать до конца (а я, признаться, слушаю в аудиоформате). Хотя всегда найдутся скептики, которые скажут, что ничего мол такого в произведении и нет. Ну, ясно, что под Луной все литературные сюжеты уже использованы. Тем не менее, мне понравилось. Потому делюсь с вами. Короче, получается, что эта тема этакий склад качественных науч-фант рассказов.

==================

Где королевская охота

Генрих поднялся по ступеням веранды. Типовой сарай гостиничного плана таких, наверное, по всей курортным планетам разбросано уже несколько тысяч. Никакой экзотики — бревен там всяких, каминов и продымленных потолков с подвешенными к балкам тушами копченых представителей местной фауны. Четыре спальни, две гостиные, внутренний бассейн. Минимум, рассчитанный на четырех любителей одиночества. Да, телетайпная. Она же и библиотека — с видеопроекциями, разумеется. Он вошел в холл. Справа к стене был прикреплен длинный лист синтетического пергамента, на котором всеми цветами и разнообразнейшими почерками было написано послание к посетителям Поллиолы:

«НЕ ОХОТЬСЯ!»

«Сырую воду после дождя не пей».

«Бодули бодают голоногих!»

«Пожалуйста, убирайте за собой холодильную камеру».

«Проверь гелиобатареи; сели — закажи новые заблаговременно».

«НЕ ОХОТЬСЯ!!»

«Жабы балдеют от Шопена — можете проверить».

«Какой болван расфокусировал телетайп?»

«НЕ ОХОТЬСЯ!!!»

Последняя надпись была выполнена каллиграфическим готическим шрифтом. Несмываемый лиловый фломастер. В первый день после приезда этот пергамент на несколько минут привлек их внимание, но не более того. Они не впервой отправлялись по путевкам фирмы «Галакруиз» и уже были осведомлены о необходимости приводить в порядок захламленный холодильник и настороженно относиться к сырой воде. С бодулями же они вообще не собирались устанавливать контакта, тем более что еще при получении путевок их предупредили, что охота на Поллиоле запрещена.

Стараясь не глядеть в сторону послания, Генрих прошел в спальню — пусто. Тщательно оделся, зашнуровал ботинки. Что еще? Флягу с водой, медпакет, фонарь (черт его знает, еще придется лезть в какую–нибудь пещеру). Коротковолновый фон и, самое главное, рин–компас, или попросту «ринко». Все взял? А, даже если и не все, то ведь дело–то займет не больше получаса!

На всякий случай он еще прошел в аккумуляторную и, не зажигая света, отыскал на стеллаже пару универсальных энергообойм, вполне годных для небольшого десинтора. Вот теперь уже окончательно собрался. Он подошел к двери, за которой в глубокой мерцающей дали зябко подрагивали земные звезды, досадливо смел с дверного проема эту звездную, почтя невесомую пленку и, стряхивая с ладони влажные ее лоскутья, спустился на лужайку, где под свернувшейся травой еще розовели пятна крови. Надо было прежде всего настроить «ринко».

Компас был именной, нестандартный — вместо стрелки на ось была надета вырезанная из фольги головка Буратино с длиннющим носом. Нос чутко подрагивал — запахи так и били со всех сторон. Генрих положил «ринко» на розовое пятно, осторожно передвинул рычажок настройки на нуль, кинул на компас специально взятый лист чистой бумаги и стал ждать.

Нестерпимое солнце Поллиолы, до заката которого оставалось еще сто тридцать шесть земных дней, прямо на глазах превращало розовую лужицу в облачко сладковатого смрада. Сколько нужно на полную настройку? Три минуты.

Три минуты. А сколько прошло с тех пор, как прозвучал омерзительный выхлоп разряда?

Этого он сказать не мог. Что–то, видимо, произошло у него с системой отсчета времени. Раньше он гордился тем, что в любое время мог не глядеть на часы — темпоральная ориентация у него была развита с точностью до трех–пяти минут.

Здесь что–то разладилось. Виноват ли был жгучий, нескончаемый полдень Поллиолы, длящийся семь земных месяцев, спрятаться от которого можно было лишь внутри домика, где с заданной ритмичностью сменяли друг друга условное земное утро — условный земной день и так далее? Или виной было что–то внезапное, происшедшее совсем недавно?

Он силился припомнить это «что–то», но дни на Поллиоле текли без происшествий, и лишь внутренние толчки… А, вот оно что! Надо только вспомнить, когда это было. А было это вчера днем. Вчера, условным земным днем. Герда отправилась купаться, Эристави поплелся за ней… Генрих побрел в телетайпную, включил давно уже кем–то отфокусированный экранчик и обнаружил на нем свежую точку. Он развернул ее — ну так и есть, депеша с Капеллы. Опасения, причитания. С той поры как он покинул свою фирму на Капелле, на этой неустоявшейся, пузырящейся, взрывающейся планете все время что–то не ладилось. Если бы не ценнейшие концентраты тамошнего планктона, который каким–то чудом вылечивал лучевые болезни в любой стадии, всякое строительство на Капелле следовало бы прекратить. Но пока этот планктон не научились синтезировать, Генриху приходилось нянчиться с Капеллой.

Он пробежал глазами развертку депеши и вдруг с удивлением отметил, что не уловил сути сообщения. Что–то его отвлекало, настораживало. Так бывало на Капелле, когда вдруг на полуслове терялся ход мысли, и все тело — не мозг, а именно все тело становилось огромным настороженным приемником, пытающимся уловить сигнал опасности. Любопытно то, что сигнал этот так и не принимался, человек утратил древнюю способность к приему таких импульсов. На Земле ею уже давно обладали только животные — собаки, лошади. Но вот это состояние настороженности перед землетрясением — его Генрих у себя развил. Раньше его не было. И едва это состояние возникало, как рука уже сама собой нажимала кнопку портативной сирены, и люди, побросав все, прыгали на дежурные гравиплатформы и поднимались на несколько десятков метров над поверхностью, которая уже начинала пузыриться, как неперебродившее тесто, плеваться комьями вязкой зеленой глины, уходить в преисподнюю стремительными, бездонными провалами. В таких условиях строить, разумеется, можно было только на гравитационных подушках, а ведь это такое однообразное и не увлекательное занятие…

На Земле это состояние возвращалось к нему дважды: в Неаполе, перед четырехбалльным толчком, и в Чаршанге перед шестибалльным. С тех пор он во время своих недолгих отпусков забирался только на те планеты, где землетрясений вообще не могло быть. Такой вот «тектонической старухой» и была эта Поллиола, и тем не менее он ощутил привычную готовность перед неминучим подземным толчком. Что бы это значило?..

А что надо отсюда убираться, вот что.

Генрих ударил кулаком по выключателю — экран погас. Ах ты черт, опять что–нибудь расфокусируется. Но это поправимо. Непоправимо обычно то, что непредсказуемо. Он выскочил из телетайпной, скатился по ступеням веранды, побежал по горячей траве. До берега было метров сто пятьдесят, и он отчетливо видел, что на самом краю берегового утеса спокойно стоит Эри, глядя вниз, на озеро. Значит, ничего не случилось. Ничего не могло случиться. И все–таки он бежал. Он не разбирал дороги и порой выскакивал из спасительной тени прямо под отвесные лучи солнца, и тогда его обдавало жаром, словно из плавильной печи. На солнцепеке трава сворачивалась в тонкие трубочки, подставляя лучам свою серебристую жесткую изнанку. Бежать по такой траве было просто невозможно.

Эри не обернулся, когда Генрих остановился позади него, тяжело переводя дыхание. Неужели он так увлекся созерцанием Герды, что не слышал шагов? Ох уж эта восточная невозмутимость! Торчит тут уже битых полчаса в своей хламиде и белом бедуинском платке, и ведь не было случая, чтобы он полез в воду вместе с Гердой. На первых порах это вызывало у Генриха если не раздражение, то во всяком случае недоумение. Но однажды он под складками аравийского одеяния различил четкие контуры портативного десинтора среднего боя — и, надо сказать, немало удивился. Человеку на Поллиоле ничего не угрожало, иначе она не значилась бы в списках курортных планет. Моря и озера вообще были пустынны, если не считать белоснежных грудастых жаб почти человеческого роста, которые, впрочем, не удалялись от берега дальше трех–четырех метров. Но голос далеких кочевых предков не позволял Эристави доверять зыбкой, неверной воде, и каждый раз, когда Герда, оставив у его ног свое кисейное платье, бросалась с крутого берега вниз, он переставал быть художником и становился охотником–стражем.

Генрих не разделял его опасений и теперь с неприязненным раздражением представлял себе, что за нелепое зрелище они являют — два бдительных стража при одной лениво плещущейся капризнице. И что она всюду таскает за собой этого бедуина? Раз и навсегда она объяснила мужу, что Эристави — это тот друг, который отдаст ей все и никогда ничего не потребует взамен. Но ведь ничего не требовать — это тоже не бог весть какое достоинство для мужчины. Генрих посмотрел на Эри, на кисейное платье, доверчиво брошенное у его ног, потом вниз. Герда нежилась у самого берега, в тени исполинских лопухов. Дно в этом месте круто уходило вниз — метров на двадцать, не меньше, и, как это всегда бывает над глубиной, вода казалась густой и тяжелой.

Вот так это начиналось вчера после полудня — даже еще не начиналось, а просто возникало опасение, что назревает взрывоопасная ситуация. Послушайся он голоса своей безотказной интуиции — летели бы они сейчас к матушке Земле.

А теперь он сидел на корточках над вонючей розовой лужицей, и хотя «ринко» давным–давно уже должен был настроиться, все еще не мог найти в себе решимость подняться и идти выполнять свой долг, долг человека — самого гуманного существа Вселенной.

Он выпрямился, машинально достал платок и вытер руки, словно пытаясь стереть с них запах крови.

Этой крови, непривычно бледной, он разглядел под травой не так уж много, но по характеру пятен можно было догадаться, что выбрызгивается она при каждом выдохе; свертываемость, видимо, минимальная, и животное должно в ближайшие часы истечь кровью. На такой жаре — мучительная процедура. Генрих никогда не баловался охотой, но стрелять ему все–таки приходилось — не на Земле, естественно, и в безвыходных ситуациях. И поэтому ему сейчас припомнилось, что в подобных случаях бросить раненое животное медленно погибать от зноя — это всегда, во все времена и у всех народов считалось постыдным. Он задумчиво глянул на десинтор, перекинул его в правую руку. Заварили кашу, а ему расхлебывать!

Он пошел к зарослям, куда вели следы бодули. Вот один, другой: Копытца раздвоены как спереди, так и сзади. Странный след. Никогда прежде не видел двустороннекопытных бодуль. Хотя — видел же он их и однорогих, и двурогих, и вообще множественнорогих. И плюшевых, и длинношерстных. И куцых, и змеехвостых. Попадались также плеченогие и винтошеие, розовогривые и лимоннозадые. Что ни особь, то новый вид. Но при всем невероятном множестве всех этих семейств и отрядов козлоподобных, павианоподобных, дикобразоподобных и прочих млекопитающих здесь не было ни рыб, ни птиц, ни насекомых. И всяких там членистоногих, земноводных и моллюсков — тем более. Полутораметровые пятнистые жабы, передвигавшиеся в основном на задних конечностях, могли бы составить исключение, если бы не молочно–белое вымя, которое четко просматривалось между передними лапами. И вообще, все животные здесь были на удивление одинаковыми по габаритам: поставь их на задние лапы — их рост составил бы от ста пятидесяти до ста восьмидесяти сантиметров.

И похоже, что здесь совершенно отсутствовали хищники.

Все эти кенгурафы и единороги, гуселапы и бодули, плешебрюхи и жабоиды, которым люди даже не потрудились дать хоть сколько–нибудь наукообразные определения, а ограничились первыми пришедшими на ум полусказочными прозвищами, между тем заслуживали самого пристального внимания уже хотя бы потому, что они умудрялись безболезненно переносить не только двухсотдневный испепеляюще жаркий день, но и столь же продолжительную ледяную ночь.

Генриху, хотя он и не был специалистом по интергалактической фауне, не раз приходила в голову еретическая мысль о том, что Поллиола начисто лишена собственного животного мира, а все это сказочное зверье привнесено сюда с какими–то целями извне, тем более что следы пребывания здесь неизвестной цивилизации налицо: Черные Надолбы, радиационные маяки на полюсах и все такое. Только вот что здесь было создано — полигон для проведения экологических экспериментов или просто охотничий вольер?

Он был уже почти уверен в первом, когда Герда доказала ему, что это не имеет ни малейшего значения.

Каприз этой маленькой соломенной куколки — что значил перед ним мир какой–то захолустной Поллиолы? Главное — беззащитное мифическое зверье этой планеты обеспечивало Герде поистине королевскую охоту.

Генрих передернул плечами, словно сбрасывал с себя всю мерзость сегодняшней ночи. Как там с ориентацией? Он положил на ладонь легкую черную коробочку — носик–указатель безошибочно ткнулся туда, где запах, заданный ему, был наиболее свеж и интенсивен. Теперь — только бы не было дождя.

Он прошел по следу до самого края лужайки, давя рифлеными подошвами тугие трубочки свернувшейся травы, — от капель крови она так же пожухла и скукожилась, как и от прямых солнечных лучей. А не ядовита ли эта кровь?.. А, пустое. Предупредили бы, в самом деле. Он дошел до «черничника» — молодая поросль этих исполинских деревьев (а может быть — кустов?) окаймляла лужайку, щетинясь черными безлистными сучками, ломкими, как угольные электроды. Да, в таких джунглях не разгуляешься. Но бодуля должна была быть где–то здесь, не могла она уползти далеко. Вот обломанные сучки — сюда она вломилась. Он заглянул в просвет между сучьями — внизу, на рыхлой и совершенно голой почве, отчетливо обозначилась ямка, где бодуля упала, и дальше — неровная борозда, уходящая в глубь зарослей. Справа от борозды монотонно розовели пятна крови. Уползла–таки. И теперь ему надо было идти по следу. А может, послать Эристави добить животное? Охотник ведь, как–никак.

Но Генрих знал, что пока он находится здесь, на Поллиоле, ни один из этих двоих больше не возьмет в руки оружие. Так что придется все закончить самому. Он бросил последний взгляд вниз, на то место, откуда уползла бодуля, и вдруг среди сбитых сучков он заметил что–то чуть поблескивающее, свернутое спиралькой… Рога. Небольшие изящные рожки. Как это Герде удалось одним выстрелом сбить оба рога и ранить бодулю в правый бок? А, не это сейчас важно. Нужно торопиться, а то она заползет невесть куда…

Он обошел стороной заросли черничного молодняка и некоторое время двигался по звериной тропе. Понемногу заросли стали реже и выше — кроны над головой сплетались, образуя сплошную темно–оливковую массу, и внизу можно было идти, даже не нагибаясь. Генрих проверил направление по «ринко» — след должен был проходить где–то совсем недалеко. Земля, несмотря на жару, мягкая, влажная просто мечта для следопыта–новичка. Да вот и борозда — свеженькая, ну чуть ли не демонстрационная. И следы по краям… Только вот чьи следы? Не бодулины же, в самом деле. Он хорошо помнил след бодули — копытце, раздвоенное как сзади, так и спереди. А тут — когтистая четырехпалая лапа. И зеленоватая слизь.

Объяснение тут могло быть только одно — кто–то цепкий и скользкий, словно громадный ящер, полз прямо по следу несчастной бодули, не отклоняясь ни на дюйм. Зачем?

А в конце концов неужели не ясно? Желаемая развязка наступит даже раньше, чем он вмешается. И почему на Поллиоле не должно быть хищников? Достоверно известно, что животные этой планеты абсолютно не опасны для человека. Но кто им запретит лакомиться друг другом? Святое дело. И приятного аппетита.

Он уже хотел повернуть назад, но что–то его остановило. Может быть, мысль о тех, кто остался там, в коттедже, — втайне он надеялся на то, что пока он будет отсутствовать, они догадаются покинуть Поллиолу и избавят его от тягостного объяснения. Кроме того, у него все–таки был долг перед белой бодулей — долг, который он сам возложил на себя: следовало однозначно убедиться в том, что эта коза покончила счеты с жизнью тем или иным способом. Иначе до конца дней своих он будет чувствовать вину. И потом, его разбирало любопытство — ящеров они не наблюдали ни разу. Он поставил десинтор на предохранитель и двинулся дальше по жирной, влажной почве. Удивительно она плодородна на вид, и как–то странно, что нет на ней никакой мелкой травки или, на худой конец, мха. Одни литые, непоколебимые стволы совершенно одинаковых деревьев.

Между тем он чувствовал, что начинает раздражаться. Влажная атмосфера тенистых, парных джунглей не располагала к быстрой ходьбе. Однако каков запас сил, да и крови у здешних тварей! Или ее подгоняет страх перед преследующим ее ящером? Да и ящер ли это?..

Это был ящер, и в просветах между черными гладкими стволами Генрих наконец разглядел его странное нежно–зеленое тело. Он напоминал огромного панголина, только уж больно неуклюжего: крупная грубая чешуя тускло поблескивала, когда на нее падал редкий солнечный зайчик. Двигался панголин и вовсе несуразно, как человек, имитирующий на суше плаванье на боку. Генрих рискнул приблизиться, но панголин обернул к нему заостренную морду, зашипел — черный узкий язык свесился до земли. Черт ее знает, эту тварь, может, она ядовита… Тварь ползла не быстро, и Генрих решил покончить с этим, обогнав ящера. Он ускорил шаг и, прячась за стволами, короткими перебежками обошел своего конкурента и двинулся вперед как можно быстрее, стараясь держаться параллельного курса. Где–то здесь и должен быть след бодули. Если верить не подводившему ранее чувству ориентации в пространстве, то подранок вел его по плавной дуге, чуть склоняясь влево. Значит, след будет вон за теми стволами. Но это уже не был тенистый черничник. А, напасть — лиловые огурцы! И еще какие россыпи!

Мало того, что огуречные деревья почти не дают тени, — ходить под ними практически невозможно. Чтобы поставить ногу, надо прежде разгрести груду этих плодов. А чтобы найти под ними след, как бы не пришлось встать на четвереньки.

Эта мысль заставила его еще раз выругаться про себя и полезть в карман. Забыл про «ринко». Тоже мне охотник! Вот было бы зрелище — Кальварский на четвереньках, разыскивающий след упущенной дичи под залежами сиреневых огурцов!

Он щелкнул затвором, и блестящая игрушечная головка завертелась вокруг оси, отыскивая точку, где заданный запах имел максимальную интенсивность. Сейчас он уткнется в эти груды аметистовых плодов… Ничего подобного! Носик прибора точно указал вправо, где должен был двигаться изумрудный панголин. Генрих встряхнул «ринко», снова опустил затвор — носик неуклонно тяготел к ящеру.

Выбирать не приходилось — приборчик переориентировался и вышел из строя, следовательно, остается положиться на чутье хищника, который сам приведет его к жертве. Надо только держаться не очень близко — вдруг этот ползучий гад обладает маневренностью земного носорога, который тоже на первый взгляд кажется неповоротливым…

Но панголина что–то не было видно, хотя сейчас он должен был бы выбираться из–под высоких деревьев на эту огуречную поляну. Ох, до чего же все это противно! Изменил своему золотому правилу — никогда не заниматься не своим делом. И вот — болтайся в этой тропической бане, нюхай землю, как фокстерьер. А там, в прохладной тиши земного пространства и времени, ограниченного стенами их домика, уже потускнели призрачные заоконные звезды, и крик традиционного Шантеклера возвестил приход зари… Пастораль. Да, пастораль, черт подери, и если бы кто–нибудь догадался, насколько ему хочется туда, назад, во вчерашнее утро, когда еще ничего не случилось и ничего не обещало случиться, он предпочел бы провалиться от стыда в одну из вонючих ямищ своей проклятой Капеллы.

Вчера, когда еще ничего не случилось… Он привалился спиной к прохладному шершавому графиту древесного ствола и медленно сполз вниз, на корточки. Несколько минут отдыха в тишине и прохладе вчерашнего утра. Так что же было вчера?

Да ничего особенного. В ожидании традиционного парного молока Генрих и Эристави сидели на лужайке в легких плетеных креслах. Как всегда.

Герда вынырнула из зарослей, волоча за собой на белом пояске некрупного упирающегося единорога.

— Одного одра заарканила–таки, — констатировала она и без того очевидный факт. — Больше нет, кругом одни жабы. И все чешутся о деревья, как шелудивые. К чему бы это?

— К дождю, — отозвался Генрих.

Вероятно, он сказал это просто так, занятый собственными мыслями, но тем не менее это было похоже на истину. Дней десять назад, перед первым и единственным пока дождем, на местную фауну напала повальная почесуха: и единороги, и гуселапы, и бодули всех мастей, и кенгурафы оставляли клочья своей шерсти на прибрежных камнях, стволах исполинского черничника и даже на углах их коттеджа. Жабы, кстати, страдали меньше остальных. То, что они начали сходиться к озеру, несомненно предвещало дождь, и не просто дождь, а тропический ливень, который, еще не достигнув земли, будет скручиваться в тугие водяные жгуты, способные сбить с ног средней величины мастодонта; через десять минут после начала по размытым звериным тропам уже помчатся ревущие потоки, и полиловевшие от холода жабы будут прыгать с нижних ветвей в эту мутную стремительную воду, которая понесет их прямо в озеро…

— Сходи за хлебцем, Эри, — попросила Герда, — а то эта скотина и минуты спокойно не простоит.

Эри проворно сбегал на кухню, выгреб из духовки еще теплые хлебцы, но обратно на лужайку предусмотрительно не пошел, а высунулся из кухонного окна, подманивая единорога только что отломленной дымящейся горбушкой.

— Не давай скотине горячего, — велела Герда.

— Ты что думаешь, тут трава на солнцепеке холоднее? — Он все–таки подул на хлеб, потом обмакнул его в солонку. — Ну, иди сюда, бяша!

Единорог дрогнул ноздрями и затрусил за подачкой, проворно перебирая мягкими львиными лапами. Герда догнала его и, когда он тянулся за горбушкой, ловко подсунула под него ведерко. Зверь жевал, блаженно щурясь, и в ведерко начали капать первые редкие капли; Герда, придерживая ведерко ногой, принялась чесать пятнистый бок — единорог фыркнул, присел, и в ведро ударили две тяжелые белоснежные струи. Это животное не нужно было даже доить — оно отдавало избыток молока абсолютно добровольно, и люди вряд ли догадались бы о том, как легко получить этот бесплатный дар местной фауны, если бы в зарослях то тут, то там не попадались белые, быстро створаживающиеся лужи.

Герда выдернула ведерко, прежде чем животное переступило с ноги на ногу, как правило, такая манипуляция кончалась гибелью всего удоя. Она нацедила молоко в кружки, положила в маленькие плетеные корзиночки по хлебцу. Когда обносила мужчин, почувствовала влажную теплоту в туфле — опять эта скотина напустила ей туда молока. Каждый раз одно и то же. Она бегом пересекла затененную лужайку, скинула туфли и выставила их на солнцепек. Потом вернулась в свою качалку и забралась туда с ногами.

— А ты что постишься? — спросил Генрих.

— Как–то приелось. Да и жарко.

Она не очень–то дружелюбно следила за тем, как мужчины завтракают. Когда кружки опустели, она подождала еще немного и спросила:

— Ну и как сегодня — вкусно?

— Как всегда, — отозвался Эри. — Бесподобно.

Генрих благодарно кивнул, стряхивая крошки с бороды.

— Тогда будь добр, Эри, — попросила Герда особенно кротким тоном, — достань мне из холодильника одну сосиску. Там на нижней полке открытая жестянка.

Эри, расположившийся было на кухонном подоконнике рисовать все еще пасшегося внизу единорога, кивнул и исчез в голубоватой прохладе холодильной камеры. Было слышно, как он там перебирает жестянки. Наконец он появился снова в проеме окна, шуганул единорога и протянул Герде вилку с нанизанной на нее четырехгранной сосиской.

— Благодарю, — сказала Герда с видом великомученицы. Все последние дни она демонстративно питалась ледяными сосисками, причем накал этой демонстративности от раза к разу все возрастал. Во всяком случае, мужчины старались на нее в такие минуты не глядеть.

— Между прочим, забыла спросить, — продолжала она, и вид у нее был такой, словно она собиралась переходить в нападение. — Вчера вечером молочко от нашей коровки было не хуже, чем обычно?

Мужчины недоуменно переглянулись — вроде бы нет, не хуже.

— А это было жабье молоко, — сообщила она, помахивая вилкой. И, удовлетворись произведенным эффектом, объяснила:

— Это вам за то, что вы кормите меня всякой консервированной пакостью.

По лицу Эри было видно, что он просто онемел. Дело было не только в том, что она сказала, — главное, что она так говорила со своим мужем. До сих пор он был для нее господином и повелителем, и это никого не удивляло — еще бы, сам Кальварский, гений сейсмоархитектуры, величайший интуитивист обжитой Галактики, без которого не возводился ни один город в любой сейсмозоне! И миленькая длинноногая дикторша периферийной телекомпании «Австралаф», обслуживающей акваторию Индийского океана. Шесть лет незамутненных патриархальных отношений, и вдруг…

— Ты просто устала от безлюдья, детка, — сказал тогда Генрих. — Давай–ка собираться на Большую Землю.

— И не подумаю, — возразила детка, — я еще не взяла от Поллиолы все, что она может дать. Я еще не собрала свою каплю меда…

Если бы он тогда мог угадать, что ее капля меда окажется красного цвета!

Тогда он пил бы и сейчас свою кружку молока — от жабы ли, от единорога, не все ли равно — вкус одинаковый, а не сидел бы в этом огуречном лиловом дерьме, тупо глядя слипающимися от бессонницы глазами на только сейчас появившегося из–за деревьев нелепо ковыляющего панголина. Явился–таки, искомый гад. На этот раз придется пропустить тебя вперед. Валяй. Догонишь бодулю — не может же она удирать без остановки, — тогда можно будет выстрелить поверх тебя. Не бойся, десинтор не разрывного действия, без обеда ты не останешься. Просто надо будет опередить тебя из гуманных соображений.

Генрих отступил за огуречный ствол и подождал, пока ящер, по–прежнему двигаясь судорожными толчками, прополз мимо. Выйдя из–за ствола, Генрих с удовлетворением отметил, что панголин проделал в россыпях огурцов заметную борозду — не надо разгребать шершавые плоды, чтобы найти след с четырехпалой лапой и регулярными розоватыми пятнами справа.

Преследование ящера в этой огуречной роще отличалось такой монотонностью, что Генрих окончательно перестал следить за временем и пройденным расстоянием. Сколько он шел, осторожно ставя ногу прямо на след ящера, полчаса или полдня? Убийственное однообразие колоннады растительных монстров могло усыпить на ходу. И усыпляло.

Из этого полудремотного состояния Генриха вывело падение. Под ногой злорадно хлюпнул раздавленный огурец, смачные лиловые плевки усеяли штанину, и он почувствовал, что уже лежит на боку и в левой кисти нарастает боль, нарастает жутко, по экспоненте. Ящер обернулся, удовлетворенно прошипел что–то на прощанье и исчез как–то особенно неторопливо. «Погоди, гад ползучий, невольно пронеслось в голове, — я ж тебя догоню… Вывихнуть руку — это тебе не десинтором по боку. Я ж тебя доконаю…» Он спохватился на том, что сейчас, выходило, он гнался уже не за бодулей, а вот за этим зеленым выползком, и то суммарное чувство досады, нетерпения, собачьей тяги вперед, по следу, и есть, вероятно, атавистический охотничий инстинкт, в существование которого он до сих пор не верил.

Он положил десинтор на колени, выдернул из медпакета белую холодную ленту и наскоро перетянул кисть руки. Поднялся, поискал глазами — здесь растительной зелени не было, так что поблескивающую чешую панголина он должен был бы усмотреть издалека. Так ведь нет. И непрерывно прибывающая сиреневатая огуречная каша уже затянула след. Генрих выругался, засек направление по носику Буратино и медленно двинулся дальше, разгребая предательские огурцы. Он упал еще раза четыре, и последний раз — на больную руку, так что боль, усиленная жарой, стала несколько выше допустимой. Мелькнула мысль — а не послать ли эту затею к чертям и не вызвать ли аварийный вертолет? Но тот же новорожденный охотничий инстинкт не дал этой мысли вырасти и овладеть усталым, обмякшим телом. Он шел и шел, и когда впереди наконец тускло блеснуло слизистое тело панголина, он увидел в просвете между деревьями беспорядочно валяющиеся здоровенные ржавые грубы. Об одну из таких труб самозабвенно терся ящер.

Генрих, стараясь не упасть в шестой раз, осторожно приблизился. Ящер повернул к нему внезапно потолстевшую морду — вероятно, опухла от чесанья, встряхнулся, так что с него слетело еще несколько крупных чешуек, и с завидной легкостью юркнул в трубу. Через некоторое время он показался из дальнего ее конца, пересек чистое пространство — огурцов что–то стало меньше, — подполз к следующей трубе, почесался и влез. С третьей трубой процедура повторилась. Ящер был уже довольно далеко, и Генрих обратил внимание на то, что после прохождения через каждую из труб ящер как бы розовеет. Он подошел поближе и поднял тяжелую, с ладонь, пластинку чешуи. И вовсе это была не чешуя, а слипшаяся тугим слизким конусом шерсть. Налет, покрывавший жесткие, утончающиеся к кончику ворсинки, делал их зеленоватыми. От этого слипшегося кома шерсти сладко тянуло кровью.

Но ведь этого не могло быть. Генрих потряс головой. Такая модификация… Всего пять–шесть часов… А, что он размышляет, теоретизирует! Нашел время! Ведь он может просто–напросто догнать животное, подстеречь на выходе из очередной трубы, и все станет ясно…

Пятнистое зеленовато–розоватое тело, похожее на исполинского аксолотля, мелькнуло впереди и исчезло в коричневом жерле. Но дальше трубы шли навалом, в три–четыре наката. Трубы? Он наклонился, потрогал. Ну, естественно, никакие это не трубы — свернутые листья, причем каждый — величиной с хороший парус. Вероятно, это были листья этих огуречных деревьев — сначала опадала листва, потом прямо из ствола высыпались семечки. А почему бы и нет? Он взобрался на одну из этих гигантских сигар — ничего, выдержала. Стало хуже, когда «сигары» пошли штабелем — он поколебался немного, а потом влез в отверстие. Это была не та труба, через которую проползло животное (Генрих уже не рисковал называть преследуемое существо ни бодулей, ни панголином); преодолев это препятствие, он вынужден был снова обратиться к «ринко». Там, куда показал носик, был сплошной завал. А не пробить ли себе дорогу десинтором? Нет, поздно — сзади уже слишком много этих «сигар», если от разряда они вспыхнут, то уж надо думать — на такой жаре они полыхнут как фейерверк: и не выскочишь, и вертолета не дождешься. Вызвать все–таки вертолет? С него «ринко» не возьмет след. И он снова ввинтил свое тело в потрескивающую лубяную трубу.

Часа через два он совершенно обессилел. Он подполз к выходу из очередной трубы, но вылезать не стал, а перевернулся на спину и блаженно вытянулся. Труба была шире предыдущих, прохладная и упругая на ощупь. Если встать на такую, то она не выдержит — сплющится. И цвет у нее какой–то серовато–серебристый — впрочем, это наиболее распространенный здесь вариант. Земная мать–и–мачеха. А почему — земная? Ничего тут нет земного. Даже времени. По своей усталости и все нарастающей жажде он догадывался, что их человеческое, земное утро уже кончилось и время перевалило, вероятно, за обед. Но здесь уже не действовал привычный распорядок. Все, чем он пользовался из арсенала земных понятий, в конце концов подвело и предало его. Ах уж эта наивность, этот лепет — «бодули», «кривули», «кенгурафы»… За те десятки лет, как Поллиола стала курортным становищем, здесь сменились сотни поколений резвящихся дачников, и все они заученно повторяли эти полуземные, полусказочные названия, нимало не стараясь усмотреть за ними то, что было на самом деле. А здесь не было десятков самых разнообразных видов животных здесь был один–единственный вид. Генрих еще не имел тому неопровержимых доказательств, но эта догадка была так ошеломительна, что он принял ее сразу и бесповоротно, как аксиому.

Он преследовал не бодулю и не ящера — он догонял поллиота. Самое необыкновенное животное, когда–либо существовавшее во Вселенной.

Он полежал еще некоторое время, закрыв глаза и собираясь с силами. Догнать это существо он должен, это просто необходимо, а вот что с ним делать дальше это он посмотрит на месте. Ну, вставай, увалень. Иди.

Трубы здесь были уже серебряными, более метра в диаметре — преодолевать их было сущей радостью. А еще через четверть часа они кончились, и Генрих пошел по земле, устланной опавшими, но еще не начавшими сворачиваться листьями. Естественный ковер был упруг и словно помогал ходьбе. К тому же на граненых стволах стали попадаться еще не опавшие листья — они торчали так, словно были поставлены в вазы. Тень от этих листьев была прохладна и кисловата, они источали знакомый земной запах растертого в пальцах щавелевого стебелька. Воздух был заметно насыщен озоном. «Ринко» уже не рыскал, а твердо держал направление — знак того, что цель близка. Генрих прибавил шагу. Теперь он твердо знал, что будет делать: он сейчас нагонит поллиота, на всякий случай накинет на морду петлю, затем завалит на бок и свяжет лапы. А тем временем подоспеет вызванный по фону вертолет. Есть ли в медпакете что–нибудь анестезирующее и парализующее? Ах ты пропасть, он и забыл, что это «пакет–одиночка». Анестезор вкладывается только в «пакеты–двойки», то есть в снаряжение людей, идущих на парную вылазку. Действительно, зачем одинокому путешественнику анестезор? Для облегчения задачи первого же попавшегося хищника?

Ведь такого случая, как этот, никто и никогда предположить не мог…

Ну, довольно прибедняться — справимся и без помощи фармакологии. Связать покрепче…

Он остановился и, не совладав с внезапно захлестнувшим его бешенством, выругался. Связать! Горе–охотник, он даже не потрудился захватить с собой веревки. Вот что значит браться не за свое дело. Тысячи тысяч раз он радовался тому, что всегда делает только свое дело, и поэтому у него все в жизни так гладко получается. Строить — это его дело. Вытаскивать из–под каменной лавины зазевавшихся сопливых практикантов — это тоже его дело. А сдав то, что практически невозможно было построить, и там, где никто и никогда не строил, учинять вселенский сабантуй с озером сухого шампанского (самопроизвольное толкование сухого закона других планет) — и это было его дело.

И еще многое было его делом, но только сейчас он вдруг осознал, что каждый раз выполнение этого его дела обязательно охватывало еще каких–то людей. Сотрудники, практиканты, друзья, знакомые, поклонницы, собутыльники… Их всегда было много — отряды, орды, скопища. Даже с женщинами он предпочитал оставаться один на один только между делом (застолье таковым тоже считалось), да и то на весьма непродолжительное время. Один–единственный раз он позволил себе сделать исключение — ради Герды.

Впрочем, он еще раз позволил себе пойти наперекор своим привычкам и согласился провести отпуск на этой обетованной планете — обители очарованных кретинов–уединенцев. В последний момент Герда, вероятно, почувствовала какое–то неосознанное беспокойство (у женщин оно развито острее, чем у мужчин) и прихватила с собой своего придворного художника. В виде буфера, так сказать.

А он попался, и капкан одиночества захлопнулся за ним, и если бы не Эри, он давно сказал бы жене — бежим отсюда, но перед этим художником надо было сохранять позу, вот он и выламывался, играл роль великого Кальварского… И вот теперь — совсем как в той веселой песенке, сложенной давным–давно каким–то неунывающим французом про свою непостоянную Маринетту: «И я с десинтором своим был идиот, мамаша, и я с десинтором своим стоял как идиот..», — а может, и не с десинтором? Тогда, когда складывалась эта песенка, вряд ли существовало что–нибудь страшнее шестизарядных кольтов и атомных бомб ограниченного радиуса. Но сейчас эта песенка удивительно кстати: он стоит как идиот, а впереди…

Да, впереди явственно слышалось журчанье воды.

Он не стал задумываться над тем, что именно перед ним — река или озеро. Журчанье доносилось из–под листьев, сплошным покровом устилавших землю, и ему пришлось пройти еще с полчаса по этому зыбкому, хлюпающему ковру, пока листья не кончились, и тогда он сразу оказался по щиколотку в воде. Чистое галечное дно не таило в себе никакой опасности, и впереди, насколько это можно было рассмотреть, было все так же мелко. Огуречные деревья, увенчанные парусами гигантских листьев, продолжали расти прямо ив воды — вернее, около каждого ствола виднелся небольшой островок, но был он весьма невелик, не более двух метров в поперечнике. Генрих вдруг спохватился: а возьмет ли «ринко» запах по воде? Но приборчик работал безотказно, и по отсутствию дрожи металлического носика можно было предположить, что цель недалека.

Так оно и вышло: на одном из островков мелькнуло что–то пятнистое. Хотя мелькнуло — это было сильно сказано: существо сползло в воду на боку и поплыло прочь, двигаясь, как и на суше, судорожно, толчками. Но все–таки его скорость была выше той, которую мог позволить себе человек в невероятной жаре и по колено в воде. Генрих мог бы заранее предсказать, какой вид примет поллиот, да, на этот раз это была жаба, только не белоснежная, как они привыкли, а пятнистая. Может быть, страшная рана на боку, которую он сумел разглядеть, несмотря на изрядное расстояние и глухую тень, создаваемую плотно сомкнутыми вверху листьями, затрудняла процесс депигментации? Или поллиот тщетно пытался создать защитную пегую окраску?

Несколько раз жаба подпускала его совсем близко, на расстояние прицельного выстрела, а затем пятнистое, но определенно светлеющее на глазах тело тяжко плюхалось в воду, и погоня, которой не виделось конца, возобновлялась. «Да постой же ты, глупая, — уговаривал ее Генрих не то про себя, не то вполголоса, — постой! Этот бег бессмыслен и жесток. Если бы у тебя был хоть один шанс, я отпустил бы тебя. Но шанса этого нет. Я вижу, как ты теряешь последние силы и последнюю кровь. Если бы не вода, я давно уже догнал бы тебя. Так остановись ясе здесь, в этой пахучей, журчащей тени, где только черная колоннада граненых стволов, да мелкая звонкая галька под ногами, да неторопливо струящаяся вода, такая одинаковая на всех планетах. Не возвращайся на сушу, где солнце наполнит твои последние мгновенья нестерпимым зноем последней жажды. Послушай меня, останься здесь…»

Не отдавая себе в этом отчета, он поступал точно так же, как несколько тысячелетий тому назад делали его предки, охотники древних времен, — он уговаривал свою жертву, он доверительно нашептывал ей соблазны последнего покоя, обрывающего все страдания; и точно так же, как это было во все времена, его добыча продолжала уходить от него, истекая кровью и жизнью, но не понимая и не принимая предложенного ей покоя.

«Я не рассчитал наших сил; я ошибся, хотя и мог бы догадаться, что для того, чтобы выжить на вашей нелепой Поллиоле с пеклом ее дневного солнца и ледяным адом ночной мглы, надо гораздо больше выносливости, чем у земных существ, разумных или неразумных. И вот я, слабейший, прошу тебя: остановись. Если я не догоню тебя, брошу эту затею я оставлю тебя умирать в этом водяном лабиринте, никто об этом не узнает. Никто не будет ни о чем догадываться. Кроме меня самого. Со мной–то это останется до самой моей смерти. И уже я буду не я. Ты прикончишь Кальварского, понимаешь? Вот почему я прошу у тебя пощады. Я взялся не за свое дело, и мне не по силам довести его до конца. Хотя брался ли я? Оно просто свалялось мне на голову — как снег, как беда. Свалилось оно на меня, только вот за что? А, я уже начинаю лицемерить и перед тобой… Я знаю, за что. Видишь ли, однажды я взял живого человека… женщину… и сделал из нее украшение, безделушку. Так надевают на банкет запонки — красиво, удобно, и главное — так принято. Так, конечно, бывало не раз — мужчина берет в жены женщину, не давая ей ничего взамен, кроме места подле себя. Такое случалось сотни и тысячи лет. И почти всегда — безнаказанно. Нам прощали, прощают и будут прощать… И меня простили бы, не занеси нас нелегкая на Поллиолу. Здесь, вероятно, неподходящий климат для хранения запонок. Вот и поломалось то, что могло благополучно продержаться не такой уж короткий человеческий век. Мне просто не повезя о. Из тысяч, из миллионов таких, как я, не повезло именно мне. И тебе. Я не первый и не последний дерьмовый муж, а ты — не в меру любопытная скотина, каких возле нашего домика околачивалось десятками, но в данной ситуации расплачиваться придется только нам двоим — мне и тебе. И не думай, что я плачу меньше, — убивать, знаешь, тоже не сахар, и если бы у меня была возможность предлагать тебе варианты, я выбрал бы борьбу на равных, где или ты меня, или я тебя. Но сегодня выбора нет, и давай кончать поскорее. Я все бреду и бреду по этой теплой водице, и ей конца нет, и деревья стали ниже и раскидистей — ни одного просвета вверху, и все темнее и темнее, и я опять не успеваю прицелиться, как ты уплываешь, а я уже и на ногах–го не стою, а ведь предстоит еще дожидаться вертолета и еще как–то пробиваться через эту крышу — резать десинтором, что ли…»

Смутное беспокойство заставило его поднять голову. Темно, слишком темно. Но до здешнего вечера еще много земных дней. Крыша, сотканная из гигантских листьев, всего метрах в трех–четырех над головой. Он–таки выискал просвет между этими бархатисто–серыми, словно подбитыми теплой байкой листьями, но когда он глянул в этот просвет, он даже не понял в первое мгновение, что же там такое. А когда понял, то разом позабыл и свою усталость, и раздражение, да и самого поллиота, упрямо и безнадежно удиравшего от него без малого земные сутки.

Потому что там, прямо над самой лиственной крышей, почти задевая ее своим темно–лиловым брюхом, провисла жуткая грозовая туча.

А что такое дождь на Поллиоле, Генрих уже имел представление.

Он постарался сосредоточиться и прикинуть: даже с учетом его ползанья на четвереньках в поисках следов, и с преодолением огуречных россыпей, и с нырянием внутрь лиственных труб, и со всем этим водоплаваньем он проделал за это время никак не больше двадцати пяти — тридцати километров. Допотопный вертолетик, приданный их базе отдыха, проделает этот путь по пеленгу за полчаса. Но вот пробьется ли он через грозовой фронт? Скорее всего молнии расколошматят его на первой же минуте. А другого вертолета нет. И ничего более современного здесь тоже нет, потому что существует нелепая традиция пользоваться на заповедных планетах техникой пещерной эпохи. Да, девственные леса Поллиолы были ограждены от выхлопных струй турбореактивных вездеходов, и за эту бережливость Генриху предстояло расплатиться в самом недалеком будущем…

Из этого безысходного оцепенения его вывело усилившееся журчание. Вода прибывала — видимо, где–то неподалеку дождь уже начался, и через несколько минут эта тихая заводь должна была превратиться в бешеный поток, какой они уже наблюдали десять дней тому назад. Выход один — взобраться на дерево. И поскорее. То есть так скоро, как только можно взобраться по отвесному гладкому стволу, не имея ни веревки, ни ножа.

Он выбрался на ближайший островок, вытащил десинтор и перевел регулятор на непрерывный разряд. Это все–таки эффективнее ножа, да и неизвестно еще, взяла бы сталь эту неуязвимую на вид поверхность ствола или нет… А тут она шипит, пенится… Ах ты нечистая сила, и кто бы подумал, что под разрядом десинтора поверхность дерева сразу же превращается в кисель! Ступенек или зазубрин не получалось, кипящая органика давала клейкую вмятину в стволе — и только. Нет, это не выход. Давай, великий Кальварский, шевели мозгами. Ствол отпадает. А листья? Вот один свесился совсем низко, до него метра три — рукой не достанешь. Ничего, можно пробить десинтором небольшую дырку, в медпакете осталось еще несколько метров перевязочной ткани. Только бы лист и его черенок были упругими…

На то, чтобы проделать отверстие и закинуть в него бинт с грузиком, потребовались секунды. Генрих осторожно притянул лист к себе, боясь, что сейчас он отделится от своего основания, — нет, обошлось. Он встал на конец листа ногами, чтобы лист не распрямился, провел ладонью по поверхности — да, по ней не взберешься наверх. А если разрезать? Точными, привычными движениями он рассек лист от середины до края, еще и еще. Несколько толстых лент, истекающих пахучим соком, свесились серебристой бахромой. Так. Теперь связать каждую пару двойным узлом и по этим узлам взобраться на верхушку. Уже наверху, держась за толстенный черенок, Генрих глянул вниз: замутненная вода залила весь островок, и окрестные деревья торчали прямо из воды. Если его смоет вниз… Он пополз еще немного и вздохнул с облегчением: основания всех черенков, уходя в глубину ствола, образовывали коническую чашу, на дне которой виднелись крохотные, не крупнее фасоли, огурчики. Он успел еще пожалеть о том, что не догадался отрезать кусок листа и прикрыться сверху, когда первые капли дождя застучали кругом с угрожающей частотой. Дерево, на вершине которого он укрылся, было немного ниже остальных, и поэтому сейчас вокруг него виднелись только влажные, слегка изогнутые листья, образующие многокилометровую крышу, которую с вертолета, наверное, легко принять за поверхность земли. Дождь шел уже сплошной стеной. Розовая молния вспыхнула у него прямо перед глазами — он присел и невольно зажмурился.

Молнии — прямые, неразветвленные — били под не смолкающий грохот разрядов. Где–то недалеко с шумом повалилось дерево, затем другое и третье. Гроза бушевала уже около получаса, и Генрих не смел заглянуть вниз, где вода поднялась уже, наверное, до середины ствола. От усталости и нервного напряжения его била дрожь, под сплошным потоком дождя не хватало воздуха. Если это продлится еще часа два, то он не выдержит. И никто никогда не найдет его на вершине огуречного дерева…

А ведь до сегодняшнего дня ему так не хватало именно воды! Удушливый полдень Поллиолы так и толкал его к озеру, и он не переставал радоваться тому. Что хоть на что–то его соломенная куколка оказалась пригодной: как выяснилось на Поллиоле, она была неплохой пловчихой. Правда, Генриха раздражало то обстоятельство, что на берегу, как алебастровая колонна, торчал в своей белоснежной аравийской хламиде верный Эристави. Конечно, смотреть — это всегда было неотъемлемым правом художника, но уж лучше бы он плавал вместе с ними. Хотя бы по–собачьи. А Герда заплывала далеко, на самую середину озера, а один раз — даже на другую сторону. — Именно там они впервые увидели огуречное дерево — громадный, высотой с Александровскую колонну» графитовый стакан. Листья с него уже опали, и прямо через край верхнего среза перекатывались пупырчатые светло–сиреневые огурчики, словно стака варил их, как безотказный гриммовский горшок. Огуречная каша затянула бы весь берег, если бы между «стаканами» не паслось великое множество представителей местной фауны, с одинаковым хрустом и аппетитом уминавших свежевыпавшие огурцы. Они еще долго забавлялись бы этим огородным конвейером, если бы глаза Герды вдруг не расширились от ужаса.

Он глянул выше по откосу — и тоже увидел это. Они еще несколько минут стояли, читая готическую надпись, сделанную лиловым несмываемым фломастером, а затем тихо спустились к воде и как–то удивительно согласно, почти касаясь друг друга плечами, пересекли озеро. Эристави так и не сошел со своего поста и теперь смотрел, как восстает из озерных вод его несравненная, божественная Герда.

В любом другом случае Генрих попросту прошел бы мимо Эристави, стараясь только не сопеть от усталости. Но сейчас был особый случай.

— Странное дело, Эристави, — проговорил он, останавливаясь перед художником. — Там, на другом берегу, — могила. Мы ведь не оставляем своих на чужих планетах: Но там — имя человека.

Они возвращались к своему коттеджу молча, и каждый, не сговариваясь, старался ступать как можно тише, словно боясь вспугнуть густую жаркую тишину тропического полдня. Если бы на трубчатой траве Поллиолы оставались следы, они ступали бы след в след. Когда они подходили к дому, внутри него прозвучал мелодичный удар гонга, и немолодой женский голос благодушно проговорил: «Солнце село. Спать, дети мои, спать. Завтра я разбужу вас на рассвете. Приятных сновидений…» Они взбежали по ступенькам крыльца, и в тот же миг за их спинами окна и двери бесшумно затянулись непрозрачной пленкой. Сумеречная прохлада шорохами влажных листьев, гуденьем майского жука и мерцанием земных звезд наполнила дом. А там, снаружи, продолжало сверкать бешеное белое солнце, и до заката его оставалось еще больше ста земных дней…

Воспоминание о солнце вернуло его к действительности. Озеро, могильный камень с лиловой надписью… Все это приобрело четкость и правдоподобие бреда. Еще немного — и он совершенно перестанет владеть собой. Солнце, десятки раз проклятое, надоевшее до судорог, — где ты?..

Дождь прекратился, когда он уже терял сознание. Час ли прошел или три этого он уже не ощущал. Тучи все так же ползли, чуть не задевая верхушки деревьев, и между ними и туголиственной крышей этого необычного надводного леса плотной пеленой стояло марево испарений. Генрих обернулся, пытаясь сориентироваться, и невольно вздрогнул: еще одна черная туча шла прямо на него. Хотя нет: не шла. Стояла.

Он никогда здесь не был, но сразу же узнал это место по многочисленным фотографиям и рассказам: это были Черные Надолбы. Одна из загадок Поллиолы огромный участок горного массива, без всякой видимой цели весь изрезанный ступенями, конусами, пирамидами, где каменные породы были оплавлены и метаморфизованы совершенно недоступным людям способом. До этой чернеющей громады было совсем недалеко, метров двести, и Генрих, не задумываясь, прыгнул вниз, в мутноватую, подступающую к самой листве воду. Течение подхватило его, понесло от одного ствола к другому; он экономил силы и не особенно сопротивлялся, не боясь, если его снесет на несколько сотен метров. Два или три небольших водоворота доставили ему еще несколько неприятных минут приходилось нырять в мутной воде. Он уже начал бояться самого страшного — что он потерял нужное направление и теперь плывет в глубь водяного лабиринта, когда перед ним вдруг черным барьером поднялась каменная стена. Если бы не дождь, поднявший уровень воды, эта стена стала бы почти непреодолимым препятствием на его пути. Сейчас же он немного проплыл вдоль нее, отыскивая место, где она шла уже почти вровень с водой, и наконец ползком выбрался на берег.

И только тут он понял, что больше не в состоянии продвинуться вперед ни на шаг. Даже так вот, на четвереньках. Он лежал лицом вниз, и перед его глазами влажно блестела полированная поверхность черного камня. Пока нет солнца, он позволит себе несколько минут сна, а за это время прилетит вертолет. Он нащупал на поясе замыкатель автопеленга. Теперь осталось прождать минут тридцать–сорок, и все кончится.

Он медленно прикрыл глаза, но темнота наступила раньше, чем он успел сомкнуть ресницы. Сон это был — или воспоминание? Наверное, сон, потому что он попеременно чувствовал себя то Генрихом Кальварским, то каким–то сторонним наблюдателем, то вдруг начинал слышать мысли собственной жены, а это ему не удавалось в течение всей их совместной жизни… Он был там, в едва наступившей вчерашней ночи, и земные звезды мерцали в еле угадываемых окнах, и Горда, как разгневанное привидение, расхаживала по их широченной, не меньше чем пять на пять, постели, и ему во сне мучительно хотелось спать, но слова Герды, холодные и звонкие, валились на него сверху из темноты, словно мелкие сосульки.

— Оставь нас в покое, — просил он, — оставь в покое и меня, и этого несчастного мальчика. Ну, меня ты не можешь заставить нарушить закон, но ведь есть еще и Эри. Твои кровожадные взоры, обращенные на местных копытных, твои фокусы с жабьим молоком, твое гадливое пожирание сырых сосисок… Или ты действительно хочешь натолкнуть его на мысль о том, что он весьма тебе угодил бы, изготовив бифштекс из свежего мяса?

— Во–первых, Эри уже не мальчик, — донеслось из темноты. — Он даже был женат, но у них что–то не сладилось. Разошлись.

— Из–за тебя, мое очарованье, — поспешил перейти в нападение Генрих.

— Никогда не мешала ему быть женатым, — отпарировала Герда. — А во–вторых, мне не нужно наводить Эристави на какую бы то ни было мысль. Мы мало что говорим друг другу, но если говорим, то напрямик. Если бы я хотела действительно хотела — от него — и только от него — свежего бифштекса — и ничего другого, — то я бы так ему и сказала: поди подстрели бодулю и зажарь мне ее на вертеле.

— И подстрелит, и зажарит?

— И подстрелит, и зажарит.

— И на попеченье такого браконьера остается моя жена, когда я отбываю на Капеллу!

— Надо тебе заметить, что ты слишком часто это делал, царь и бог качающихся земель. Слишком часто для любого браконьера, но только не для Эри.

— И его божественной, недоступной, неприкасаемой Герды.

— И его божественной, да, недоступной, да, неприкасаемой Герды.

— Ты не находишь, что это земное эхо, которое завелось в нашей комнате, удивительно гармонирует со звездами северного полушария?

— Да, это большая удача, что мы не заказали южных звезд.

И тут он услышал не ее слова, а ее мысля. Нет, удачи не было, во всяком случае — для нее, потому что охота, которую она вела здесь, на Поллиоле, пока была для нее безрезультатной. Она загоняла его в капкан собственного каприза, он должен был сдаться, сломиться, в конце концов — просто махнуть рукой. Он должен был в первый раз в жизни подчиниться ее воле — и с той поры она не позволила бы ему забыть об этом миге подчиненности всю оставшуюся жизнь.

Но дичь ускользала от нее, и Герду охватывало бешенство:

— Хорошо! Я больше не прошу у тебя ничего — даже такой малости, как одно–единственное утро королевской охоты. Сейчас меня просто интересует, насколько в тебе всемогуще это рабское почитание законов и правил, доходящее до ханжества, это твердолобое нежелание поступиться ради меня хоть чем–то пусть не своей Капеллой, а хотя бы полудохлым козленком, не уникальным, нет таким, каких тут десятки тысяч. И абсолютно не влияющим на экологический баланс Поллиолы. Так почему же ты, мой муж, не можешь быть внимательным к моим капризам — да, капризам, а Эристави может, хотя, насколько я помню, я не позволяла ему даже коснуться края моего платья?!

— Потому что это значило бы нарушить закон.

— Да его все тут нарушали, ты что, не догадываешься? Все, кто приписывал на этом пергаменте «Не охоться!» И я догадываюсь, почему: при всей внешней привлекательности здешние одры, вероятно, совершенно несъедобны. Так что я не мечтаю о бифштексе, ты ошибся.

Она хотела еще сказать, о чем она действительно мечтает, но не посмела, потому что есть вещи, которые язык не поворачивается произнести вслух. Но он снова понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня проклятой Поллиолы, а от вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной — и Герды Посконной. Ну что поделаешь, если есть люди — и по большей части женщины — которые не есть нечто само по себе, а представляют собой подобие хрустальных сосудов, которые надо наполнить любовью или презрением, поклонением или недоверием. Они неопределенны по своему назначению и легко становятся я чернильницей, и перечницей, и фужером токайского — что нальешь! Но нельзя одну и ту же емкость наполнять одновременно шампанским и скипидаром. Нужно выбирать. Трагикомический выбор Коломбины — между сплошными буднями и вечным воскресеньем. Она шесть лет назад выбрала первое. Но где–то рядом дразнились бенгальскими огнями праздники, которые обещали всегда быть с нею: Эри… и не только Эри. В том–то и дело, что не только! Он был просто самым восторженным, самым верным, самым близким. Но были же и сотни других. Тех, что ежедневно видели ее в передачах «Австралафа». Самые нежные и самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций… Да и китопасы были хороши — если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно бы уже дошло до бурных объяснений. Разве в одном Эристави было дело? Ведь каждый раз, выходя в эфир, Герда всей кожей лица и рук чувствовала ответную теплоту встречных взглядов, она без этого просто не могла работать; атмосфера восторженности была для нее уже не привычкой, а острой необходимостью. И надо ж ей было попасться на глаза Кальварскому, которого буквально боготворили все инопланетчики! И если еще на телестудии он с грехом пополам (да и то только для тех, кто не знал его в лицо) проходил как «супруг нашей маленькой Герды», то во всей остальной обитаемой части Галактики уже она была только «а–кто–это–еще–там–рядом–с–Генкой?». За шесть лет супружества роли не переменились, изменился разве что сам Кальварский — из Генки он сделался Генрихом. Эдакая подернутая жирком душа космического общества! Вот он лежит где–то внизу, у ее босых ног, и тихонько посапывает, и что бы она ни сделала ему все будет безразлично. Она может босиком взобраться на Эверест, — а он пожмет плечами и скажет: «Ну, погуляла? А теперь слезай оттуда…»

И странность его сна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, заставила его повторить вчерашние слова:

— Ну, погуляла босиком по Эвересту? А теперь иди–ка сюда, божественная и неприкасаемая. Ну иди, иди…

И, как вчера, — бешеный прыжок прямо с постели — через липкую звездную перепонку, затянувшую дверной проем, через ступени веранды — на свернувшуюся от зноя траву, в неистовое пекло тропического полдня.

Серебряное мерцание свернувшейся травы, исполинский черничник с розоватыми ягодами, и на фоне всей этой осточертевшей сказочной обыденщины — алое полыхание огромного холста, с которого надменно и насмешливо глядела на Герду непредставимо прекрасная женщина–саламандра, повелительница огня, нечистых сил и… и, вероятно, всего остального, что еще имеется в обозримой Вселенной. Не богиня людей — богиня богов.

И сумасшедшие глаза Эристави, ошалевшего от бессонницы, зноя и этого внезапного появления той, которую он тайком от всех писал здешними условными, земными ночами. Глаза, впервые за это лето не спрятанные в тени спасительных ресниц.

Но глаза, принадлежащие не Генриху. Не Генриху! Кому угодно — любому из тысяч тех, что обожали ее, но только не Генриху, не Генриху, не Генриху!!!

— Насколько я вижу, ты изменил своей графике с презренным маслом. — Голос ее неправдоподобно спокоен. — Хвалю. Алтарный образ просто великолепен. Багрец и золото. Полузмея, полу–Венера. Короче, Иероним Босх в томатном соусе. Ну, а теперь сооруди перед этим полотном жертвенник, застрели вон ту белоснежную бодулю, рога можешь не золотить, и сожги ее, как подобает истинному язычнику, с душистыми смолами и росным ладаном. А мы — я и вот она — мы посмотрим. Ну?

Она подходит к сырому еще полотну, и Генрих отчетливо видит, как Герда и ее изображение обмениваются короткими, удовлетворенными взглядами — так смотреть можно только на союзника, но не в зеркало и не на портрет.

— Мы ждем, — напоминает Герда, и ее свистящий шепот разносится, наверное, по всей Поллиоле. — И я не шучу!

Он знает, еще по вчерашней ночи знает, что она не шутит, и бросает свое тело вперед, через те же ступени веранды, и успевает — боевой десинтор, прицельный двенадцатимиллиметровый среднедистанционный разрядник, отлетает прямо на ступени их дома. Теперь в этом странном сне, где ему дано читать мысли других, он понимает, что заставило Эристави решиться на недопустимое. Хотя он и так слишком долго пользовался недопустимым — правом быть подле Герды. Эри знал, что чудовищные поступки не всегда разбрасывают, подобно взрыву, — иногда они связывают. Сопричастностью, пусть, — но связывают. И не стрельба в заповеднике — в самом деле, неужели никто до них не воспользовался полной безнаказанностью при таком изобилии абсолютно неразумных тварей? — нет, кошмаром этой несуществующей здесь земной ночи должно было стать убийство по приказу, убийство в угоду…

Он не успел дочитать мысли Эристави — прямая белая молния с жутким шипением ударила рядом, и еще, и еще, и Генрих вдруг понял, что, в отличие от вчерашней ночи, Герда стреляет не по маленькой белой бодуле, а по нему, и трава кругом уже дымится, и этот дым задушит его раньше, чем опалит огонь или нащупает разряд, посланный сквозь завесу наугад:

Он рванулся в сторону, чтобы короткими перебежками выйти из зоны обстрела, — и наконец проснулся. В узкий просвет между тучами било солнце, и пар подымался густыми клубами к черной поверхности полированного камня. Ступени циклопической лестницы уходили прямо в низко мчащиеся облака, и где–то совсем рядом, метрах в пятнадцати над собой, он увидел огромного зверя, на светло–золотистой шкуре которого едва проступали бледнеющие на глазах пятна.

Он вскочил, словно его что–то подбросило. Как он мог забыть?

Он доковылял до первой каменной ступени, оперся об нее грудью и непослушными пальцами попытался нашарить на поясе чехол десинтора. Чехол он нашел. Но вот десинтор… Неужели он вывалился во время прыжка в воду?

От бешенства и бессилия Генрих даже застонал. Каждая новая неудача казалась ему последней каплей, но проходили буквально минуты — и на его голову валилось еще что–нибудь похлеще предыдущего. Потерять десинтор!..

Великий Кальварский…

А поллиот лежал прямо над ним, лежал на боку и сучил лапами, как новорожденный младенец. Агония? Нет. Поднялся, пополз выше. Пятен на нем уже не видно, и сейчас он весьма напоминает бесхвостого кенгурафа светло–золотистой масти. А может, и не кенгурафа. Он переполз на ступеньку выше… еще выше… скорее он похож на обезьяну — естественно, ведь для карабканья по скалам это наиболее удобная форма, и он наверняка ушел бы и на этот раз, если бы не жуткий лиловый лишай на правом боку. Да, правой передней лапой он почти и не двигает. А если там, наверху, пещеры? Он же заползет черт знает куда и с его жизнеспособностью будет подыхать без питья и корма еще много, много дней…

Высотой ступенька была чуть ниже груди, и Генрих, подтянувшись, перебрался на нее не без труда, И еще на одну. И еще. Жара и духота. Бешеный стук крови в висках. Тупая боль в вывихнутой руке. Еще четверть часа, и здесь будет вертолет. Но пока — не упустить поллиота из виду. Это еще что? Ласты? Генрих глянул назад — кроны огуречных деревьев были уже ниже его. Вероятно, это как раз то место, где он увидел поллиота после дождя. Так что же это за ласты?

Давно мог догадаться. Никакие это не ласты, а кожа с лап. Животное содрало со своих конечностей шкуру, как перчатку. Вот и жабьи перепонки между пальцами. Поллиоты удивительно легко расстаются с тем, что им больше не потребуется, — с рогами, шерстью, даже шкурой… А земные змеи? Тот же вариант. Вот только наращивают поллиоты совсем не то, что было до этого, да к тому же с невероятной быстротой… А почему — невероятной? Всего в пятьдесят сто раз быстрее, чем головастик отращивает себе хвост. Выбор формы? Здесь уже какая–то автоматика, диктуемая условиями. В сущности, все предельно просто, остаются только десятки прелюбопытнейших деталей. Вот сейчас они доберутся до конца этой лестницы — вот он и виднеется, между прочим, только низкие облака его несколько стушевывают — и одну из этих деталей в ожидании вертолета можно будет обдумать. Проблему гомеостазиса в поллиольском варианте, к примеру. Но это там, на гребне ступенчатой стены. А до него надо еще добраться.

Он полз вверх, и расстояние между ним и поллиотом медленно сокращалось. Но животное уже достигло последней ступени, и в белесой дымке густого тумана, укрывавшего гребень стены, Генрих отчетливо видел неподвижное тело. Поллиот набирался сил. Неужели там спуск? Тогда надо спешить. Перехватить на гребне. Проклятье, ветер откуда–то появился, сырой, но не приносящий прохлады. Еще шесть ступеней. Пять. Четыре…

Неподвижное тело поллиота вдруг ожило. Он приподнял голову, уже успевшую обрасти светлой гривой, и, казалось, хотел обернуться, но внезапно его не то свела судорога, не то он рванулся вперед — и исчез. Впереди не было ничего только идеально прямой гребень стены, через которую переливались прямо на Генриха сгустки липкого тумана. Генрих закусил губы, упрямо мотнул головой и рванулся вверх. Последние ступени он одолел одним духом, выметнул тело на гребень стены — и чудом удержался: за полуметровым парапетом почти отвесно уходила вниз стена ущелья. Глубину его оценить было трудно — нагромождение черных каменных обломков только угадывалось под плотным, многослойным туманом.

Генрих сполз обратно, на предпоследнюю ступеньку, вцепился руками в небольшую трещину и потерял сознание.

Гибкие щупальца аварийных захватов отодрали его от поверхности скалы, втянули в кабилу вертолета. Он очнулся. Идеальные параллели каменных гряд уходили вниз, стушеванные туманом. Генрих потянулся и перехватил управление на себя. Вертолет завис неподвижно. Генрих вытащил «ринко» — нет, отсюда прибор направления не брал. Придется искать вслепую. Он плавно развернул машину, отыскивая лестницу. Ее–то найти было нетрудно. Взмыл на гребень, перевалил его и окунулся в ущелье. Лиловатая простокваша тумана — пришлось снова довериться автопилоту. Наконец машина села на какой–то крупный обломов скалы, и Генрих выбрался наружу.

Туман стремительно таял, и лучи появившегося–таки наконец солнца изничтожали его остатки с мстительной быстротой. Влажные глыбы четких геометрических форм были, казалось, заготовлены исподволь для какого–то дела, но вот не пригодились и были свалены за ненадобностью на дне ущелья, которое отсюда, снизу, уже не казалось бездонной пропастью. Под лучами солнца вообще все приобрело почти сказочный вид — и нежно–фиалковое небо, и огромные сверкающие капли на черной полированной поверхности, и звонкое цоканье сорвавшегося откуда–то сверху камешка…

Он машинально проследил за этим камнем — и увидел тело поллиота. Тот лежал мордой вниз, и широко раскинутые лапы его были ободраны в кровь — он все–таки не падал, а скользил вдоль почти отвесной стены, пытаясь уцепиться хоть за какую–нибудь трещину, и от этого его лапы… Только это были не лапы. Это были израненные, окровавленные человеческие руки. И тело, лежащее на черной шестигранной плите, было телом человека, вот только там, где у Генриха оно было закрыто полевым комбинезоном, кожа поллиота имела цвет и фактуру тисненой ткани. Длинные темно–русые волосы падали на шею, и ветер, подымаемый медленно вращающимися лопастями вертолета, шевелил прядки этих неподдельных человеческих волос.

Генрих медленно расстегнул молнию комбинезона, стащил с себя рубашку и осторожно, стараясь не коснуться мертвого тела, укрыл голову и плечи этого удивительного существа. Затем он вернулся к вертолету и, покопавшись в грузовом отсеке, вытащил из специального гнезда мощный многокалиберный десинтор, которым в полевых условиях обычно пробивали колодцы или прорезали завалы. Сгибаясь под его тяжестью, он пробрался между каменными кубами и пирамидами к стене ущелья, где случайно не сглаженный выступ образовывал что–то вроде козырька. Под этим навесом он выжег в камне могилу и, удивляясь тому, что у него еще находятся на это силы, перенес туда укутанное собственной рубашкой тело поллиота. Яма была неглубока, тело едва поместилось в ней, но для того, что задумал Генрих, большего было и не нужно. Он отступил шагов на десять, поднял десинтор и, вжав его в плечо, нацелил разрядник на каменный козырек, нависающий над могилой.

Непрерывный струйный разряд ударил по камню, и мелкие черные брызги посыпались вниз. И тут случилось то, чего Генрих надеялся избежать, — острый осколок полоснул по ткани, укрывавшей лицо поллиота, и рассек ее. Импровизированное покрывало распалось надвое, и там, под градом черных осколков, Генрих увидел собственное лицо.

В неглубокой каменной могиле лежал не просто человек — это был Генрих Кальварский.

Десинтор в разом оцепеневших руках продолжал биться мелкой бешеной дрожью, посылая вверх сокрушительный разряд. Под его струёй вниз сыпалась уже не щебенка — черные базальтовые глыбы со свистом рассекали воздух и внизу дробились с легкостью и звоном плавленого хрусталя. Над могилой уже вырос трехметровый холм, а Генрих все еще не мог заставить себя шевельнуться. Лицо, открывшееся ему всего на несколько секунд, было погребено — и стояло перед ним. Он даже не пытался внушить себе, что это обман зрения или плод больной фантазии, порожденный тропическим пеклом нескончаемого, проклятого дня. Он знал, что это правда, и уверенность его подкреплялась и необычной могилой на другом конце озера, и этими надписями, оставленными прежними обитателями курортного домика.

Не охоться! Говорили же тебе — не охоться! А ты все–таки сделал по–своему. Вынужденно? Тоже мне оправдание. Убийство есть убийство. Может, ты скажешь, что рана на теле поллиота — дело рук твоей жены? И что вообще в эту пропасть он сорвался без твоей помощи?

Но там, под камнями, твое лицо. Твое.

Он вдруг поймал себя на том, что разговаривает с собой как бы со стороны. С чьей стороны?

Наверное, со стороны мира Поллиолы.

Он опустил десинтор, и каменный дождь прекратился. Волоча ноги, Генрих подошел к свежему кургану, перекалибровал десинтор на узкий луч и, отыскав самый крупный обломок, выжег на его полированной поверхности:

ГЕНРИХ КАЛЬВАРСКИЙ

Больше здесь ему делать было нечего. Он доплелся до вертолета, зашвырнул в кабину десинтор и забрался сам.

Он задал автопилоту программу на возвращение и улегся прямо на полу. Прохлада и полумрак кабины так и тянули его в сон, но у него было еще одно дело, последнее дело на Поллиоле, и он не позволял себе прикрыть глаза. Иначе — он знал — ему не проснуться даже тогда, когда вертолет приземлится на поляне перед домом.

Когда он долетел, полянка, умытая недавним дождем, радостно зеленела еще не успевшей свернуться травой. Глупый доверчивый поллиот в шкуре единорога пасся там, где недавно алел подрамник со свежим холстом.

В домике никого не было. Лист пергамента, на который они давно уже перестали обращать внимание, желтел на стене. Под надписью, сделанной лиловым фломастером, вилась изящнейшая змейка почерка его жены:

ЗАКАЗЫВАЙТЕ ЗВЕЗДЫ

СЕВЕРНОГО ПОЛУШАРИЯ!

Места под этой надписью не оставалось.

Генрих упрямо вернулся к вертолету, достал десинтор и узким лучом разряда стал писать прямо на стене:

«НЕ ОХОТЬСЯ! НЕ ОХОТЬСЯ!»

И еще раз. И еще. И еще…

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

делюсь с вами. Короче, получается, что эта тема этакий склад качественных науч-фант рассказов.

Спасибо за хорошую подборку рассказов! Получила огромное удовольствие! Ночь пролетела незаметно.

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

Владимир Покровский. Самая последняя в мире война

-----------------------------------------------------------------------

Сборник "Поселок на краю Галактики".

OCR & spellcheck by HarryFan, 22 August 2000

-----------------------------------------------------------------------

Памяти Е.А.Беляева

ЧЕЛОВЕК. Тому, кто первым додумался делать разумные бомбы, я бы поставил памятник. И на нем надпись: "Плевать сюда".

Это ведь надо догадаться - снабдить бомбы человеческими мозгами! Но даже не в умнике этом дело, а в тех, кто его послушал, кто сказал, да, черт возьми, это то, что нам нужно, в тех, кто дал деньги, заводы, лаборатории, в тех, кто высчитывал по формулам, сколько миллионов живой силы прихлопнет такая бомба.

Нет, я понимаю, на войне некогда разбираться: этично там, неэтично; здесь кто кого, здесь и бомбе надо соображать на высшем уровне, быстро и четко. Найти цель, самую уязвимую, чтобы наверняка, притаиться, переждать, выждать момент. И взорваться. Без этого никуда. Такая война. Но бомба и разум!

А войны все не было, бомбы лежали на складах в специальных люльках и ждали своего часа. Разум - не компьютер, его совсем выключать нельзя, разве что приглушить на время. Это ведь память, а нет памяти - и никакого разума нет. Они, наверное, думали, переговаривались, слушали радио, набирали информацию. В апреле, когда был подписан договор о полном разоружении, о них вспомнили. И решили списать. Тогда-то все и началось.

БОМБА. Когда нам отказали во взрыве, пришла тоска. Мы не знали, что он такое. Мы только мечтали о нем. Он горячий и большой. Он ярко-черного цвета. Он бесшумен. Кто-то из нас высчитал, что мы будем жить еще долю секунды после того, как превратимся во взрыв. Пока все не перемешалось, пока сохранилась структура. Миллисекунда, может быть, даже несколько микросекунд. Освобождение всех таящихся сил. Взрыв. Могучий, яркий, мгновенный.

С нашим мозгом на Земле трудно. Все земное чересчур медленно. От одного события до другого проходит вечность. Мы слишком быстро думаем. В бою такая скорость мысли нужна, но в другое время это только мешает. Мы очень много запоминаем ненужного. Мы забывчивы. Мы не можем строить далеких планов.

Мы знали: нас уничтожат.

И однажды в зал вошел незнакомый человек. Он не поздоровался, не заговорил с нами как это делали солдаты охраны и уборщики. Он включил свет и подошел к пульту. Все люди очень похожи, но этого мы запомнили. Серое лицо, сосредоточенные глаза, постоянная оглядка на счетчик. Он был новичок: они боятся радиации.

При полном свете, которым нас нечасто баловали, мы увидели блики на наших телах. Мы тихо покачивались в люльках, и блики переползали с места на место.

С неожиданным лязгом открылась дверь, в зал мягко вкатилась вывозная тележка и стала под бомбой номер семь. Мы звали ее по-другому, трудно перевести ее имя.

Человек прошелся по кнопкам пульта и седьмая стала спускаться. Я на всю жизнь запомню этого человека.

- Что делать? - сказала Седьмая. - Меня убьют. Я не хочу.

- Нас всех уничтожат!

- Я не хочу!

- Что делать?!

- Я не хочу!!!

Уже непонятно было, кто что говорит.

Мы кричали многие миллисекунды и стали похожи на людей - они так увлекаются вопросами, что забывают на них отвечать.

- Я включаю газ, - вдруг сказала Седьмая.

- Но человек умрет.

- Пусть.

Кто-то крикнул: "Беги!" И мы все повторили: "Беги, Седьмая!" Из ее сопла выползло пламя, люлька качнулась вперед.

Мы следили за человеком. Воздух в зале немного нагрелся, его одежда серой пылью взвилась к потолку, он только успел поднять к лицу руки, затем скорчился и ткнулся головой в пол. Всю жизнь буду помнить его лицо.

Седьмая вырвалась из гамака и опустилась чуть впереди вывозной тележки, а та, безмозглая, все тянула вверх свои клешни. Седьмая заскользила к двери. Мы - следом.

ЧЕЛОВЕК. Бомбы вырвались вдруг из склада, тысяча четыреста восемьдесят пять штук, смяли роту охраны, установили что-то вроде республики и объявили всем странам: чуть, мол, кто сунется, взорвемся вместе. Вот так. Такой взрыв - смерть всей планете. Все перепугались. И главное, ничего нельзя было сделать, только следить за ними, следить не переставая. Спутники исправно доносили, что бомбы все время передвигаются и разговаривают. О чем - непонятно. Они говорили слишком быстро и слишком долго, целая армия шифровальщиков не смогла бы поспеть за ними. Мы ждали, когда кончится энергия. И она стала кончаться, а потом вдруг оказалось, что бомбы научились брать ее прямо из грунта.

БОМБА. Энергия кончалась, мы ждали конца, и тогда, уже не помню кому, пришла мысль, что необязательно пользоваться тем топливом, которое в нас. Есть другой состав, его можно найти везде. Вода, кремний и алюминий. Теперь наш нужны были руки.

Выдвижными опорами мы долбили канавки в грунте, толкли железистую землю и отливали инструменты. Сначала не получалось, а потом дело пошло на лад. Мы отдавали последние капли своего топлива, чтобы все вышло.

Многие не могли уже двинуться с места. Они отдали все, что имели. Потеря энергии - мука, ни с чем не сравнимая. Сначала перестаешь двигаться. Потом слабеет голос, исчезает зрение, слух. Последнее, что еще теплится, - радио. Ты слышишь хрипы, бывшие когда-то ясными голосами, их еще можно разобрать, но лень, лень... Лень и слабость. Через месяц у нас были руки и мы могли очень многое. У нас были руки!

ЧЕЛОВЕК. Тогда стало ясно, что мир еще не пропал. Пока есть бомбы, нечего о нем думать.

Бомбы расползались как тараканы. Они проникли в город, теперь брошенный, возле которого были склады. Они ломали дома, что-то строили. Бомбы строят, как вам это понравится? Они явно располагались надолго. И тогда был создан полк особого назначения, надеюсь, последний за историю человечества.

Я был мальчишка, мне все было интересно и за все болело сердце. Когда объявили о наборе, я примчался одним из первых. Потому что, думал, как раз по мне дело. Нам сказали: "Дисциплина и точность, а про остальное забудьте. От вас зависит судьба Человечества". Вот так - с большой буквы. Сержантом в нашей десятке был Клаус Замбергер. Человек-труба, узкий затылок, широкая физиономия, багровая, как от пьянства. Только он не пил, таких к нам не брали. Будто изнутри его распирало кровью, будто вот-вот лопнет.

Старый вояка, он был лишним и вдруг понадобился. Он весь распух от своих знаний, он, наверное, спал в видел во сне уставы, учебники и бои, бои, учебники и уставы. Он показывал, как маскироваться, как замирать неподвижно в какой угодно позе и на какое угодно время. Учил нас обращению со всяким оружием, даже с ножом, как будто с ножом можно идти на бомбу.

Учил обходиться вообще без оружия и млел, когда у нас получалось. Полезный

человек. Мы его не любили.

Но как раз он уничтожил первую бомбу.

Она лежала поперек улицы и что-то мастерила, кто ее знает, что она там мастерила, а Клаус следил за ней из окна. Он целые сутки выжидал, а потом ткнул ее лазером, продырявил корпус и добрался до мозга.

Они прошляпили удобный для общего взрыва момент, а после не договорились.

Я думаю, им и не хотелось вовсе взрываться. Так, только слова.

БОМБА. Мы пропустили удобный момент для взрыва. Люди стали нас убивать, а мы все тянули. Одни бомбы говорили: пора взрываться, другие - рано, почему, зачем, мы еще не видели ни одного человека. Мы согласились с теми, кто говорил "не надо". Никому, даже себе, мы не признавались, что нам просто хочется жить. Потом-то мы увидели людей; ну так что из этого, несколько человек на нас охотятся, их надо уничтожить, причем тут все

остальные?

Инстинкта самосохранения у нас нет, но жить все равно хотелось. Что бы мы делали в настоящем бою?

На нас всегда нападали внезапно. Они включали глушилки, не давали связаться друг с другом. Мы пробовали вырваться в космос, но нас сбивали и там. Мы гибли.

Но мы защищались. Теперь уже трудно было подобраться к нам незаметно, мы были теперь осторожны и, случалось, сами убивали людей. Один на моем счету. Тогда у нас еще не было оружия. Он прятался за автобусом, я резко повернулась и увидела его ноги. Он включил лазер, но луч не успел проплавить корпус - я все время вертелась. Я опрокинула на него автобус, и он еще долго кричал.

ЧЕЛОВЕК. Нам говорили - нечего их жалеть, каждую секунду они могут устроить взрыв. Они не люди, они созданы для того, чтобы погибнуть, мы только помогаем им сделать это без лишнего шума. Она хотят жить? Но они хотят и взорваться тоже. Они сами не знают, чего хотят.

Только все равно у нас был целый штат психиатров, и можете мне поверить - прохлаждаться им было некогда. Должно быть, отвыкли мы убивать, ценили чужую жизнь, не знаю. Мне иногда казалось, что я занимаюсь нечестным делом. Но разве спасать Землю нечестно?

Мы убивали, и бомбы стали отвечать тем же. Погибли Дарузерс, Гранди, Фром. О'Рейли потерял ноги и чувство юмора. Это только в моей десятке. Замбергер - кто бы мог подумать? - попал в психбольницу с диагнозом "буйное помешательство".

Вместо них приходили другие, бодрые, радостно-злые, совсем как мы в первые дни. Но становилось все труднее. Засечь бомбы было почти невозможно, они прятались, они предпочитали молчать. Уже все, спета песенка, нет никакого бомбового государства, а они цеплялись за жизнь, хоть за такую, хоть за самую паршивую.

И каждая следующая бомба стоила большей крови. Теперь они умели стрелять, и мы каждый раз шли на приступ, не считаясь с потерями, как неандертальцы на мамонта. Потому что так нужно было Земле. Потому что стоял вопрос о жизни всего Человечества.

Если по правде, мы не слишком-то много о нем думали, о Человечестве, нам и без того прожужжали все уши о гуманизме. Но все-таки что-то такое было. Может, то самое человечество. Только не с большой буквы.

БОМБА. Мы защищались все лучше, но нас становилось меньше и меньше, а людей не убавлялось. Мы были разбросаны по городу и почти не сообщались друг с другом. Прятались в домах, подвалах, бомбоубежищах. Молчали, боялись обнаружить себя. Мы боялись.

ЧЕЛОВЕК. Бомб становилось меньше и меньше, пока не осталась одна. Мы свободно ходили по городу. Мы все перерыли, но найти ее не могли. В один из тех дней не вернулся Цой, боец из третьей десятки, коротышка с преувеличенной мимикой. Мы звали его Камикадзе.

Дожди кончились, повалил снег. Мы мерзли поодиночке. Можно было бродить по городу целый день и никого не увидеть. Когда темнело, мы возвращались на главную улицу, к месту расположения базы. Каждый день прибывали новенькие, словно и от одной бомбы зависела судьба человечества.

БОМБА. Я лежала в дальнем тоннеле метро с отрезанными руками, а рядом валялся тот, кто хотел меня убить. В эфире было пусто, даже глушилки молчали, и однажды мне пришло в голову, что я осталась одна. Я начала было мастерить новые руки, но потом поняла, что энергия кончится раньше. Чтобы растянуть жизнь, я выключила фонарь.

Я ни о чем не думала и ничего не ждала. Было горько немного; не знаю, то ли это чувство, которое так называется у людей. У меня нет вкусовых рецепторов.

ЧЕЛОВЕК. Через месяц после того, как пропал Цой, я ее нашел. БОМБА. Через два с половиной миллиарда миллисекунд после того, как я потеряла руки, в тоннель пришел человек.

ЧЕЛОВЕК. Мы прочесывали метро, и, если говорить правду, я заблудился. Она лежала в боковом тоннеле, о котором мы и не знали. Когда я осветил ее фонарем, то не сразу сообразил, что это бомба. Глыба и глыба.

БОМБА. Энергия кончалась, когда пришел человек. Я начала слепнуть, и свет его фонаря показался мне слабой искрой. Из последних сил вгляделась в тепловой контур и подумала: "Вот и все".

ЧЕЛОВЕК. "Вот и все", - подумал я. И даже не испугался. Если бомба увидела тебя первой, уже не спастись. Аксиома. Прислонился к стене, даже за лазером не дернулся, все равно конец. Она молчала и не собиралась на меня нападать.

И я понял: она или умирает, или уже умерла.

Я мог пристрелить ее сразу. Я должен был это сделать, но все подпирал стенку. Это последняя бомба. Больше не будет. Никогда. И сейчас я ее убью. Я разрежу ее на мелкие кусочки, а один возьму себе на память. Прибью над кроватью. Вот что примерно я думал, когда послышался ее голос, слабый-слабый:

- По-мо-ги-те...

Они с нами не разговаривали: или убивали, или гибли сами. Молча.

Самая последняя в мире война, как любил говорить Клаус.

БОМБА. Я сказала ему "умираю", сказала нечаянно, не думала, что говорю, это же бессмысленно. Человек молчал. Он прижимался к стене тоннеля, к толстым и мертвым его проводам, и не шевелился.

- У меня отрезаны руки.

Он кашлянул.

- И топлива нет.

ЧЕЛОВЕК. Она даже не пощады просила - помощи. А я должен был ее уничтожить. Знал, что должен, но уже не понимал почему.

БОМБА. Человек ответил:

- Не понимаю. Ты что, от меня помощи ждешь?

И наставил на меня лазер.

- Мне нужны руки.

- Я тебя убивать пришел, - втолковывал он.

Что втолковывать? И так все ясно, только очень хотелось жить.

- Достань из какой-нибудь мертвой бомбы топливо и сними с нее руки. Это легко.

- Боже! - громко сказал человек. - Цой?

Он осветил труп и стал на корточки.

- А... а где лицо?

- Он хотел меня убить, а тогда у меня еще были силы.

- Это Цой?

- Он отрезал мне руки.

- Так, - сказал человек и поднялся.

ЧЕЛОВЕК. Я часто потом пытался восстановить: о чем же таком я думал, глядя на Цоя? И каждый раз получалось другое. Я столько понапридумывал всякого о тех своих мыслях, что теперь и не знаю, где правда. Пожалуй, я думал о том, что они сражались на равных - но Цой все-таки нападал, а она защищалась - и что мне еще хуже: добивать, когда просят о помощи. Что-то в этом духе. Скорее всего.

А под конец я плюнул на все, на мир ценой смерти невиноватых. Всякое живое хочет жить. Аксиома. Одного я тогда боялся: как бы не передумать. Она сказала мне, где лежит мертвая бомба, и я пошел туда.

БОМБА. Не помню, как он вернулся. Помню, кончилась тишина. Зажгла фонарь - светит. И он возле копошится.

- Задала мне работы, змея старая.

Я не старая, мне только два года. И не змея. Я - Бомба. Он зря так сказал. Он хороший, только слишком грубый.

- А что ты будешь делать потом, когда я пристрою тебе руки?

Мы много с ним говорили, он ходил ко мне каждый день, никак с моими руками не ладилось. Я не знала, что буду делать. Я хотела просто лежать и чтобы за мной никто не охотился.

Мы придумали, что я пророю под землей ход и вылезу около космодрома. Это далеко, триста сорок четыре километра, восемь рек, одно озеро. Он и направление мне указал. Рыть надо близко от поверхности, так легче ориентироваться. Затея сумасшедшая, но если получится, то, когда я взлечу, все подумают, что обычный рейс. А когда догадаются, то поздно, уже не догонят. И я буду жить на Луне. А с топливом что-нибудь придумаю. Алюминий и кремний найду, воду, как-нибудь сделаю.

ЧЕЛОВЕК. Я ходил к ней чуть не каждый день и только под конец заметил неладное. Вообще-то нам выдавали такие карандаши, которые меряют радиацию, по мы их с собой не носили. Ни к чему. Сами по себе бомбы не светятся, а при взрыве и без карандаша все понятно.

Она светилась. Я принес карандаш, и его зашкалило. Я сразу нашел, в чем дело: Цой прорезал-таки броню. Только не там, где надо.

Я побежал глотать таблетки, а на следующий день пришел прощаться.

БОМБА. Надеюсь, я его не убила. Надеюсь, все обошлось. Он пришел еще раз после того, как заметил радиацию. Прощаться. Выглядел хорошо, только бледный. Но это еще ни о чем не говорит, правда?

Я сказала:

- Сегодня я ухожу.

- Скатертью дорожка.

Он всегда говорил со мной грубо, но я не обращала внимания, потому что он был добр ко мне.

- Улетаю.

- Во-во. А то еще скажешь кому не надо, что я тебе помогал.

- Не хочу тебя больше видеть.

- Слушай, - сказал он и сощурил глаза. - Может, на прощанье мне все-таки располосовать тебя на сувениры?

- Счастливо оставаться.

- Ты поосторожней с правой рукой, там сустав, считай, на соплях.

- Ложись в больницу, - сказала я. - Вдруг это серьезно?

- Черт знает, что я делаю! По всему выходит - предатель.

- Я не взорвусь, не бойся.

- С чего ты взяла, что я боюсь? Пока.

И он ушел.

ЧЕЛОВЕК. Это оказалось серьезно. Через неделю появились язвы на пальцах. Видно, за что-то я хватанулся. Пришлось идти к врачу. Все спрашивают: "Где засветился?" Я говорю: "Не знаю". А что еще скажешь? Лежу в больнице. Лысею. Врачи темнят, но, думаю, в пальцах рак. Руки мне отрежут, это в лучшем случае.

Я дурак, последний дурак, нашел кого жалеть. Ничего уже не понимаю. Она совсем не человек, все у нее невпопад, что-нибудь не по ней - взорвется.

Да если и нет, какое мне до нее дело?

Другой бы долго думать не стал, чиркнул бы лазером - и до свидания. Хотя за всех говорить трудно. Даром, что ли, с ума сходили? И что у кого в душе творилось, почем я знаю? Цой ведь убивал. И я убивал. Но тогда никто не просил пощады, а тем более помощи. Там был враг. А это все-таки живое. Хотя и там живое. Запутался я.

Она уже на Лупе, наверное. Сама говорила, что на Луну полетит. Ковыряется себе в грунте, про меня и не вспомнит. Память у них плохая - слишком много надо запоминать. А я что же?

В лучшем случае останусь без рук.

БОМБА. Могучий, громадный солнечный взрыв. Он вбирает в себя все, что есть вокруг, - землю, воздух, металл, камень, живое... Он растворяет все, чего ни коснется. Он - это ты. Это выстрел во все стороны света. Это мощь, которая не может и присниться.

Ты - цветок, ты - трава, ты - воздух, ты - человек, ты - змея старая, ты - все вместе, спрессованное в одну точку и одновременно расплесканное по всему миру. И мир - это тоже ты. Есть момент, когда в тебе исчезает время.

Может быть, как ни страшно, дать пусковой импульс, чтобы все это испытать? Может быть, стоит один раз побороть страх и не копаться больше в каменном крошеве Луны? Есть ли смысл жить, когда взрыв, твоя единственная мечта, исполнима сейчас же, стоит только плюнуть на все трижды ненужное, напрасное, чужое? А умирать тоже не хочется.

Одиночество - это чувство, которое неплохо бы испытать, если у тебя есть что-то кроме него. У меня было. Были подруги-бомбы, была война, был голод, было угасание, и был человек. Он приходил ко мне, мы много с ним говорили, так хочется его видеть. Но все это на Земле.

Это неразумно, мне нельзя на Землю! Они никогда не поверят, что я не взорвусь. Взрыв, взрыв...

Прийти и сказать: "Вот я. Я никому не буду мешать, я понимаю: нельзя взрываться. Я обещала. Только вы поймите меня. Не могу быть одна".

До конца не поверят. Я - Бомба.

А самое главное, мне все равно его не увидеть, слишком мала вероятность, я считала. Меня собьют раньше, чем он узнает о моем возвращении. Но, даже если увижу, что я ему скажу?

Жить просто так, переползать с места на место, носиться над черными скалами, зачем? Никому не нужна, всем ненавистна и ему, наверное, тоже. Я абсолютно никому не нужна. Очень хочу на Землю.

Ее подстерегли в космосе, когда она возвращалась.

Он все рассказал. Он говорил: "Да не смотрите на меня так, не мог я иначе, черт знает, почему я так сделал. Она не взорвется, не бойтесь, я же знаю". И все кивали ему, доброжелательно подмигивали - мол, все в порядке, старик, самое страшное позади. Но кто-то ему не поверил, и бомбу взорвали.

А он уже ничего не соображал от боли, он бредил, рычал, и последние его слова были: "Задала мне работы, змея старая..."

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

ХАРЛАН ЭЛЛИСОН

ЧЕЛОВЕК, ПОГЛОЩЕННЫЙ МЕСТЬЮ

перевод М. Левина

Это путешествие затрагивает мрачный эпизод моего недавнего прошлого. Оно связано со смертельным ужасом, который мы все разделяем: безумием, которое захлестывает нас, когда мы. в очередной раз сталкиваемся со скудоумными головорезами и бессовестными грабителями, оскверняющими своим существованием мир - от наглых, поли- тиканов, манипулирующих нашими жизнями ради личной выгоды, до строителей-подрядчиков, сулящих безупречное качество и сдающих вам дом с протекающей крышей.

И наступает момент, когда вас охватывает слепая ярость. "Ну почему я?! - вырывается из вас вопль. - Я не обманываю людей, я делаю свое дело честно и тщательно... так почему же этим подонкам дозволяется жить и процветать?*

Что ж, на это я могу ответить словами польского поэта Эдуарда Яшинского: "Опасайтесь не врагов, ибо они могут лишь убить вас; опасайтесь не друзей, ибо они могут лишь предать вас. Бойтесь равнодушных, которые позволяют убийцам и предателям разгуливать по земле в безопасности".

Во времена моего отрочества был популярен роман под названием "Да рассудят ее небесам. Я давно забыл, о чем повествовал сам роман, но его название - цитата из Библии - осталось в памяти. Я не верю в существование так называемого "божественного возмездия". Вселенная не является ни злобной, ни дружественной. Она просто существует и слишком занята поддержанием собственного равновесия, чтобы уравновешивать чаши весов, если какой-нибудь подлец обвел вас вокруг пальца. Я твердо придерживаюсь той философии, что возмездие человек должен осуществлять сам.

Но если суд не в состоянии восстановить справедливость, не следует собирать толпу для линчевания, потому что это вынуждает вас стать столь же злобным, как и те, кто втоптали вас в грязь. Вместо этого спустите на них с поводка основные, первобытные силы. Они вломятся в жизнь обидчиков и так ее истопчут, что запомнится надолго.

Напишите рассказ, и пусть их прикончит мощь коллективного сознания!

Уильям Шлейхман произносил свою фамилию как "Шляйхманн", но многие из тех несчастных, которым он делал ремонт, называли его не иначе, как "Шлюхман".

Он спроектировал и построил новую ванную для гостей в доме Фреда Толливера. Толливеру было чуть за шестьдесят, он только что вышел на пенсию после долгой активной жизни студийного музыканта и имел глупость верить, что пятнадцать тысяч годовой ренты обеспечат ему комфорт. Шлейхман же наплевал на все исходные спецификации, подсунул дешевые материалы вместо полагавшихся по правилам, провел дешевые японские трубы вместо гальванизированных или труб из напряженных пластиков, срезал расходы на труд, нанимая нелегальных иммигрантов и заставляя их работать от зари до зари - словом, нахалтурил, как только мог. Это было первой ошибкой.

И за весь этот кошмар он еще содрал с Фреда Толливера лишних девять тысяч долларов. Это была вторая ошибка.

Фред Толливер позвонил Уильяму Шлейхману. Он говорил очень мягко, чуть ли не извиняясь - настоящий джентльмен никогда не позволяет себе выразить досаду или гнев. Он ограничился вежливой просьбой к Уильяму Шлейхману: прийти и исправить работу.

Шлейхман расхохотался прямо в телефонную трубку, а потом сообщил Толливеру, что контракт выполнен до последней буквы и ничего больше делаться не будет. Это была третья ошибка.

То, что сказал Шлейхман, было правдой. Инспекторов подмазали, и работа была принята законным образом согласно строительным кодексам. Перед законом Шлейхман был чист и против него нельзя было выдвинуть никакого иска. С точки зрения профессиональной этики - другое дело, но это Шлейхмана волновало не более прошлогоднего снега.

Как бы там ни было, а Фред Толливер остался при своей ванной комнате для гостей, со всеми ее протечками, швами и трещинами, пузырями винилового пола, обозначающими утечки горячей воды, и трубами, завывавшими при открытии кранов - точнее, они выли, если краны удавалось открыть.

Фред Толливер неоднократно просил Шлейхмана исправить работу. Наконец Белла, жена Уильяма Шлейхмана, часто работавшая у мужа секретарем (сэкономить пару баксов, не нанимая секретаршу, - святое дело!), перестала его соединять.

Фред Толливер, мягко и вежливо, попросил ее:

- Будьте добры сообщить мистеру Шлейхману (он так и произнес Шлейхман), что я очень недоволен. Доведите, пожалуйста, до его сведения, что я это дело так не оставлю. Он поступил со мной ужасно. Это непорядочно и нечестно.

А она тем временем жевала резинку и любовалась ногтями. Все это она уже слыхала и раньше, будучи замужем за Шлейхманом уже несколько лет. Всегда одно и то же, каждый раз.

- Слушайте, вы, мистер Тонибар или как вас там, что вы ко мне пристали? Я тут работаю, а не командую. Могу ему сказать, что вы опять звонили, и все.

- Но вы же его жена! Вы же видите, как он меня ограбил!

- Так от меня-то вы чего хотите?! Я ваши глупости слушать не обязана!

Тон у нее был скучающий, высокомерный, крайне пренебрежительный тон как будто он был чудак, какой-то сдвинутый, требующий неизвестно чего, а не того, что ему должны. Тон подействовал, как бандерилья на уже взбешенного быка.

- Это просто жульничество!

- Ну скажу я ему, скажу! Господи, вот привязался. Все, кладу трубку.

- Я вам отплачу! Я найду управу...

Она со всего размаху бросила трубку, щелкнула в раздражении резинкой во рту и стала разглядывать потолок. И даже не позаботилась передать мужу, что звонил Толливер.

И это была самая большая ошибка.

Танцуют электроны. Поют эмоции. Четыре миллиарда настроений гудят, как насекомые. Коллективный разум улья. Эмоциональный гештальт. Копятся и копятся заряды, сползая к острию в поисках самого слабого места, которое пробьет разряд. Почему здесь, а не там? Вероятность, тончайшая неоднородность. Вы, я, он или она. Каждый, всякий, любой, кто был рожден, или кто-то, чей гнев достиг в тот момент критического напряжения.

Каждый: Фред Толливер. Эмоциональный разряд масс.

Подъезжая к бензоколонке, он переключил передачу на нейтральную и заглушил мотор. Вытащив изо рта трубку,

Шлейхман бросил подоспевшему служителю:

- Привет, Джин. Экстрой заправь, ладно?

- Извините, мистер Шлейхман, - у Джина был чуть опечаленный вид, - но вам я бензина продать не могу.

- Что за черт? Бензин у вас, что ли, кончился?

- Нет, сэр. Вчера вечером залили баки под самую горловину. Просто я не могу продать вам бензин.

- Какого черта?!

- Фред Толливер не желает, чтобы я это делал.

Шлейхман уставился на работника заправки долгим взглядом. Конечно, он не расслышал. На этой станции он заправлялся уже одиннадцать лет. И он понятия не имел, что они знают этого пролазу Толливера.

- Джин, не будь идиотом. Заправляй чертов бак!

- Простите, сэр. Для вас бензина нет.

- Да кто он тебе, этот Толливер? Родственник, или что?

- Нет, сэр. Я с ним не знаком. Появись он здесь прямо сейчас, я бы его не узнал.

- Так какого же... Да я... Да ты...

Но Шлейхману не удалось убедить Джина качнуть хотя бы литр в бак своего "роллса".

Как не удалось заправиться и на шести остальных заправках по той же улице. И когда бензин уже кончался, Шлейхману только и оставалось, что свернуть к тротуару.

Увы, бензин закончился как раз посреди бульвара Вентура. Подъехать к бровке тоже не удалось - движение, секунду назад слабое, вдруг стало таким плотным, что пальца не просунешь. Шлейхман бешено завертел головой, выискивая путь, но из потока было не выбраться. Да и не к чему. Никогда еще на его памяти не бывало так, чтобы в этой неделовой части города и в это время все места парковки были заняты.

Грязно ругаясь, он поставил нейтральную передачу, опустил окно, чтобы взяться за руль снаружи, и вышел из замолкшей машины. Хлопнув дверью и кляня Фреда Толливера на чем свет стоит, он вышел из машины и сделал первый шаг. Раздался мерзкий треск раздираемой ткани - пятисотдоллларовый тончайшего сукна пиджак защемило замком.

Здоровенный лоскут пиджака, мягкого, как взгляд лани, с переливами бежевого-золотого цвета опавших листьев, сшитого на заказ в Париже, самого любимого пиджака, свисал из дверцы, как кусок гнилого мяса. Шлейхман аж всхлипнул от досады.

- Да что же это творится! - рявкнул он так, что прохожие не могли не услышать. Это был не вопрос, а проклятие. Ответа не было, поскольку он не требовался, зато раздался раскат грома. Лос-Анджелес лежал в тисках двухлетней засухи, но сейчас над головой громоздились горою черные тучи.

Шлейхман потянулся через окно, попробовал повернуть руль к тротуару, но при выключенном моторе руль с механической тягой повернуть было трудно. Он напрягся... сильнее... и что-то хрустнуло у него в паху! По ногам стрельнуло дикой болью, и Шлейхман согнулся пополам. Перед глазами вспыхнули и поплыли круги. Он неуклюже затоптался на месте, обеими руками схватившись за источник боли. Страдания выжимали мучительные стоны. Шлейхман прислонился к машине - что-то он себе там явно порвал. Через несколько минут ему удалось кое-как разогнуться наполовину. Рубашка пропиталась потом, дезодорант выветрился. Справа и слева его объезжали автомобили, непрерывно гудя и осыпая пожеланиями, исходившими от их водителей. Надо было выводить "ролле" с середины улицы.

Держась одной рукой за низ живота, в клочьях, оставшихся от пиджака, начиная источать мерзкий запах, Шлейхман по плечо засунул руку в машину, схватился за руль и снова напрягся. На этот раз рулевое колесо медленно повернулось. Шлейхман пристроился, превозмогая пульсирующую в паху боль, приложил плечо к стойке окна и попробовал сдвинуть своего бегемота. Мелькнула мысль о преимуществах легких спортивных автомобилей. Машина качнулась на сантиметр вперед - и скользнула обратно.

Едкий пот заливал глаза. Шлейхман, злясь на весь мир, толкал машину изо всех сил, насколько позволяла боль. Проклятая железяка не двигалась с места.

Все, он сдался. Нужна помощь. Помощь!

Он стоял за своей машиной посреди улицы, держась за пах, лохмотья пиджака трепал ветер, а уж запах от Шлейхмана шел такой, будто его уже год как забыли выбросить.

Бедняга из всех сил махал свободной рукой, призывая на помощь, но никто и не думал останавливаться. Над долиной прокатывался гром, а там, где лежали, страдая от жажды, Ван-Нюйс, Панорама-сити и Северный Голливуд, вспыхивали, ветвясь, молнии.

Автомобили летели прямо на него и сворачивали в последний момент - как матадоры, выполняющие сложную фигуру. А некоторые даже увеличивали скорость, и водители, нависая над рулем и оскалив стиснутые зубы, летели, как бешеные звери, готовые его растерзать. Шлейхман только старался убраться вовремя с дороги. Какой-то "датсун" прошел так близко, что своим боковым зеркалом пропахал здоровенную борозду в свежем лаке вдоль всего правого борта "роллса". Никто не остановился. Только какая-то толстуха высунулась из окна, пока ее муж давил на газ, пролетая мимо Шлейхмана, и что-то злобно выкрикнула. Долетело лишь слово "Толливер".

В конце концов машину пришлось бросить посреди улицы с распахнутым, как рот голодной птицы, капотом.

Ковыляя оставшуюся до офиса милю, Шлейхман думал, что придется звонить в Автомобильный клуб - пусть пришлют буксир до бензоколонки и там заправят мвшину. Тащиться с канистрой на заправку и потом нести горючее к машине не хватило бы сил. Дорога была неблизкой, и он даже успел подумать, а продали б ему эту канистру бензина или нет.

Толливер, гадТ Черт бы побрал старого хрыча!

В офисе никого не было.

Это выяснилось не сразу, потому что в лифт попасть ему не удалось. Шлейхман стоял перед дверями, переходил от лифта к лифту, но стоило ему встать перед лифтом, как тот неподвижно застревал на втором этаже. И только если появлялись другие пассажиры, лифт спускался, причем всегда не тот, перед которым он стоял. Если он пытался пробиться к пришедшему лифту, дверь быстро, как будто ведомая разумной злой волей, закрывалась перед ним. Так продолжалось минут десять, пока Шлейхман не понял наконец, что происходит что-то ужасное и необъяснимое.

Пришлось идти по лестнице. (На лестнице он поскользнулся и до крови ободрал правое колено, а каблук застрял в какой-то щели и оторвался напрочь.)

Хромая, как инвалид, в болтающихся лохмотьях бывшего пиджака, держась за пах и с пропитанной кровью штаниной, Шлейхман добрался до одиннадцатого этажа и попытался открыть дверь.

Впервые за всю тридцатипятилетнюю историю здания она была заперта.

Шлейхман ждал пятнадцать минут, пока какая-то секретарша не выскочила будто ошпаренная с грудой бумаг на ксерокопирование. Он только-только успел ухватить дверь, пока пневматическая пружина ее не закрыла, как человек, в бескрайнейпустыне чудом нашедший оазис, ворвался на этаж и устремился в офис фирмы "Шлейхман констракшн корпорейшн".

В офисе никого не было.

Но он не был заперт. Наоборот, широко распахнутые двери гостеприимно зазывали воров. Приемщиц не было, оценщиков не было, и даже БелДа, его жена, которая служила секретаршей, тоже отсутствовала.

Впрочем, она хоть записку оставила. Записка гласила:

"Я от. тебя ухожу. Когда ты это прочтешь, я уже побываю в банке и деньги с нашего счета сниму. Искать меня не надо. Пока".

Шлейхман сел. Он ощутил приближение чего-то, что с уверенностью назвал бы мигренью, хотя никогда в жизни у него мигреней не было. Как говорит народная поговорка:

"Хоть стой, хоть падай".

Шлейхман никогда не был дураком. Он получил более чем достаточно доказательств, что мир охвачен какой-то злой и явно анти-Шлейхмановской волей. Эта воля все время старается до него добраться... уже добралась на самом деле, и вполне упорядоченная комфортабельная жизнь превратилась в кучу мерзкого, гнусного, собачьего дерьма.

И эта сила называлась Толливер.

Фред Толливер... Но как? Кого он знает, кто так может?

И как это сделано?

Ни на один вопрос ответа не было. Собственно, не было даже четко поставленных вопросов. Ясно, что это сумасшествие. Никто из знакомых и незнакомых, ни Джин на бензоколонке, ни люди в автомобилях, ни Белла, ни его служащие, тем более дверца автомобиля или лифты здания вообще не знали, кто такой Толливер! Белла, положим, знала, но что ей до Толливера?

Ладно, с Беллой не так все просто. Значит, ему все-таки не простили тот совершенно несерьезный эпизод с техничкой из лаборатории в Маунт-Синае. Ну и стоило из-за пустяка ломать хорошую жизнь? Черт бы побрал этого Толливера!

Шлейхман хлопнул ладонью по столу, слегка промахнулся, попал по краю и загнал в мякоть ладони здоровенную занозу, а пачка телеграмм подпрыгнула и рассыпалась листами по крышке стола и по полу.

Взвизгивая от боли, он высасывал занозу из ладони, пока та не вышла. Одним из конвертов телеграмм обернул ладонь, пытаясь унять кровь.

А в телеграммах-то что?

Шлейхман открыл первую. "Бэнк оф Америка", Беверлихиллз, филиал 213, имел удовольствие известить его, что они желают истребовать назад полученные им ссуды. Все пять, пожалуйста. Открыл вторую телеграмму. Его брокер с радостью информировал, что все шестнадцать пакетов акций, на которых он играл (естественно, на разнице курсов без предварительной оплаты), резко упали далеко за нижний край списка главных акций, и если господин Шлейхман не явится сегодня до полудня с семьюдесятью пятью тысячами долларов, его портфель будет ликвидирован. На стенных часах было без четверти одиннадцать (а не остановились ли они?). Открыл третью телеграмму. Классификационный экзамен он завалил; сам Вернер Эрхард лично прислал телеграмму и тоном, который Шлейхман счел неуместно злорадным, сообщил, что Шлейхман "не обладает сколько-нибудь достойным упоминания человеческим потенцалом, который стоило бы развивать". Четвертая телеграмма. Из Маунт-Синая сообщали результат реакции Вассермана положительная. Пятая. Налоговая инспеция с ума сходила от радости, извещая, что планирует провести аудиторскую проверку его доходов за последние пять лет и ищет в налоговом законодательстве лазейку, чтобы проверить его доходы чуть ли не со времен Бронзового века.

Там их было еще пять или шесть штук, этих телеграмм. Шлейхман даже не стал вскрывать конверты. Ему было абсолютно безразлично, кто там умер, и он не горел желанием узнать о последнем сообщении израильской разведки, что он, Шлейхман, есть не кто иной, как гестаповец из Маутхаузена Бруно Крутцмайер по кличке "Мясник", лично ответственный за смерть трех тысяч цыган, профсоюзных деятелей, евреев, большевиков и демократов Веймарской республики. Не хотел он также знать, как министерство геодезических наблюдений и изучения береговой линии США с глубоким удовлетворением сообщает ему, что на том самом месте, где он сидит, сейчас разразится землетрясение и весь дом рухнет в центр Земли, в океан расплавленной магмы, в связи с чем страховка жизни мистера Шлейхмана аннулируется.

Пусть себе лежат.

Часы на стене остановились намертво.

Потому что электричество отключили.

Телефон не звонил. Шлейхман поднял трубку. Тоже глухо. Толливер! Толливер! Как он это все устроил?

В упорядоченной Вселенной с землечерпалками, экскаваторами и армированным бетоном такое просто не может происходить.

Шлейхман просто сидел, мрачно мечтая о самых разных казнях, которым он подверг бы этого старого сукина сына Толливера.

Тут над ним взял звуковой барьер пролетавший "Боинг-747", и тяжелое зеркальное стекло в окне одиннадцатого этажа треснуло, зазвенело и рассыпалось по полу тысячами осколков.

Не зная ничего о всемирном резонансе эмоций, в своем доме сидел Фред Толливер, охватив руками голову, неимоверно несчастный, осознающий только боль и гнев. Рядом с ним лежала виолончель. Он сегодня хотел поиграть, но все мысли были заняты этим ужасным Шлейхманом и той кошмарной ванной, да еще страшной болью в животе, которую вызывал гнев.

Электроны резонируют. Эмоции тоже.

Можно говорить о "несчастливых местах", о тех местах, где накапливаются эмоциональные силы. Те, кто видел тюрьму изнутри, знают, как пропитывают каждый камень ее стен чувства ненависти, лишения, клаустрофобии и собственной ничтожности. Эмоции попадают в резонанс и откликаются друг другу: в политической борьбе, на футбольном матче, в групповой драке, на рок-концерте, в линчующей толпе.

На Земле живут четыре миллиарда человек. Эти четыре миллиарда отдельный мир, комбинация сложных систем, столь инертных в своем вековечном движении, что даже просто жить - значит ежедневно выстаивать против неблагоприятных обстоятельств. Танцуют электроны. Поют эмоции. Четыре миллиарда, как резонирующие насекомые.- Копится заряд, растет до предела поверхностного напряжения, заряд ищет выхода, ищет точку разряда: слабейшее звено, дефектное соединение, самый хрупкий элемент, Толливера, любого Толливера.

Как удар молнии - чем сильнее на Толливере заряд, тем сильнее он рвется на волю. Гонятся в сумасшедшем танце электроны от мест наивысшей концентрации туда, где их меньше всего. Боль - электродвижущая сила, обида - электрический потенциал. Электроны перепрыгивают изоляционный слой любви, дружбы, доброты и человеколюбия. Мощь разряда освобождается.

Знает ли громоотвод, что сбрасывает опасный электрический заряд? Может ли чувствовать лейденская банка? Засыпает ли вольтов столб, когда выработает весь ток? Ведомо ли точке, что через нее разрядились гнев и злость четырех миллиардов?

Фред Толливер сидел, забыв про виолончель, охваченный отчаянием, обидой обманутого, мукой бессилия перед несправедливостью, болью, пожиравшей его желудок. Молчание вопило, оно было самой сильной эмоцией во всей Вселенной. Случайность. Это могло произойти с кем угодно. или, как сказал Честертон: "Совпадения - каламбуры Провидения".

Зазвонил телефон. Толливер не пошевелился. Телефон прозвонил снова. Толливер не двигался. В животе горела и клубилась боль. Отчаяние выжженной земли. Девять тысяч долларов дополнительной платы. Три тысячи семьсот по исходному контракту. Придется взять вторую закладную под дом. Пять месяцев работы сверх тех двух, в которые Шлейхман обещал уложиться. Семь месяцев грязи и цементной пыли в доме, и перемазанные рабочие, топающие через весь дом туда и обратно, оставляя где попало сигаретные окурки.

"Мне шестьдесят два. Господи, я ведь уже старик. Еще минуту назад я был просто человек в возрасте, и вот - я старик. Никогда я еще не чувствовал себя таким старым.

Хорошо, что Бетси не дожила, она бы плакала. Но так нельзя, это ужасно, что он со мной сделал. Я теперь старик, просто бедный старик без денег, и не знаю, что мне делать. Он жизнь мою разрушил, просто убил меня. Мне никогда с ним не сквитаться, хоть бы немного. И с коленями все хуже, будут счета от врачей, может, придется обращаться к специалистам... Страховка такого не покроет... Господи, что же мне делать?"

Он был старым человеком, усталым пенсионером, который почему-то возомнил, что сможет устроить остаток своей жизни. Он рассчитал, что его средств как раз хватит. Но три года назад у него начались эти боли под коленями, и хотя они последние полтора года не усиливались, ему приходилось иногда просто падать, внезапно и нелепо падать: ноги вдруг начинало колоть так, будто он их отсидел. Он даже боялся думать об этих болях, чтобы они, не дай Бог, не вернулись.

"Хотя на самом деле он не верил, что если о чем-то думать, то оно тут же и произойдет. В реальном мире так не бывает. Фред Толливер не знал о танце эмоций и о резонансе электронов. Он не догадывался о шестидесятидвухлетнем громоотводе, через который разрядились ужас и боль четырех миллиардов человек, беззвучно плакавших слезами Фреда Толливера, взывая о помощи, которая не приходит никогда.

Телефон продолжал звонить.

Толливер не думал о болях в коленях, последний раз посетивших его полтора года назад. Не думал, потому что не хотел, чтобы они вернулись. Сейчас они лишь чуть слышно пульсировали, и Толливер только хотел, чтобы не стало хуже. Он не хотел чувствовать иголки и булавки в мякоти ног. Он хотел вернуть свои деньги. Он хотел, чтобы прекратилось это бульканье под полом в ванной для гостей. Он хотел, чтобы Уильям Шлейхман все исправил.

А трубку он все же снял. Телефон звонил слишком часто, чтобы не обратить внимание.

- Алло?

- Это вы, мистер Толливер?

- Да, я Фред Толливер. Кто говорит?

- Ивлин Хенд. Вы так и не позвонили по поводу моей скрипки, а мне она в конце той недели понадобится...

Он совсем забыл. Так злился на Шлейхмана, что забыл про Ивлин Хенд и ее сломанную скрипку. А ведь она ему заплатила вперед.

- Ох, простите, ради Бога, мисс Хенд! У меня тут такой ужас случился, мне построили ванную для гостей и взяли лишних девять тысяч, а она сломалась...

Он оборвал себя. Это все не относилось к делу. Смущенно закашлявшись, Фр